ЮЛИЯ КРИСТЕВА - теоретик "революционного лингвопсихоанализа"

 

В данном разделе творчество Кристевой рассматривается с более чем специфической точки зрения -- как один из этапов становления французской версии "деконструктивистского анали- за" художественного произведения. Поэтому все внимание будет сосредоточено на одном периоде ее деятельности, отмеченном ее участием в группе "Тель Кель" и выходом трех ее основных, по нашему мнению, работ этого времени: "Семиотика" (1969 г.) (274) "Революция поэтического языка" (1974 г.) (273) и "Полилог" (1977 г.) (270). Все остальные ее работы будут привлекаться лишь в качестве дополнительного материала без детального анализа; в первую очередь это относится к ее позд- нейшим трудам 80-х гг., когда эволюция ее политических взгля- дов и научных интересов увела несколько в сторону от того, что можно было бы назвать магистральной линией развития пост- структурализма и деконструктивизма как некоего целостного явления.

"Тель Кель" и история постструктурализма

Все это, конечно, не из- бавляет нас от необходимости дать краткую характеристику движения "телькелизма" и места в нем Кристевой как ведущего теоретика, а также беглого обзора эволюции ее политических взглядов; ибо в ее трудах с исключительной эмо- циональной экспрессивностью, как ни у кого другого из извест- ных нам теоретиков постструктурализма, отразилась вся траге- дия леворадикального мышления.

Определенное место займет неизбежный анализ понятий- ного аппарата Кристевой, оказавший столь сильное воздействие на постструктуралистскую мысль, хотя впоследствии подверг- шийся и весьма значительному переистолкованию. Особое вни- мание будет уделено тому, что собственно и определяет специ- фическое положение Кристевой в общей теории постструктура- лизма: разработка проблематики "субъекта" и связанная с этим "скрытая" конфронтация с Жаком Дерридой.

Судьба Юлии Кристевой, болгарки по происхождению, са- мым тесным образом (чего нельзя сказать о Барте) была связа- на с группой "Тель Кель", получившей свое название по париж- скому журналу, где сотрудничали Кристева и Барт. Не углубля- ясь в детали довольно извилистого пути, проделанного тельке- левцами, остановимся лишь на интересующих нас этапах, лучше всего охарактеризованных Г. Косиковым: "Разрыв с "новым романом" (в 1964 г.) ознаменовал переход группы "Тель Кель" от авангардизма к левому радикализму, открыто ориентирующе- муся на достижения современных гуманитарных наук: именно гуманитарные дисциплины (структурная антропология, семиоти- ка и т. п.), показывающие, как "сделана" культура, могут явиться, по мнению участников группы, вернейшим инструмен- том демистификации идеологических основ буржуазного мира. Эта "сциентистская" переориентация "Тель Кель" опять-таки осуществилась не без прямого влияния Барта...

Впрочем, как в биографии самого Барта, так и в "биографии" "Тель Кель" сциентистский, структуралистский период оказался недолгим. Неудовлетворенная описательными установками классического структурализма, стремясь понять не только то, как "сделана" идеология, но и то, как она "порождается", группа стала прямо апеллировать к учению К. Маркса, раскрывшего социально-экономические корни всякого "ложного сознания". "Постструктуралистская" программа "Тель Кель" была объявлена весной 1967 г. (No 29)..." (10, с. 581).

Разумеется, "Тель Кель" никогда не был группой полных единомышленников, и их переход на позиции постструктурализ- ма отнюдь не был ни единовременным событием, ни тем более коллективным решением. Если мы возьмем основных сотрудни- ков журнала (Ф. Соллерс, Ю. Кристева, Ж. Рикарду, Ж.-П. Фай, Ж. Женетт, М. Плейне, Ж.-Л. Бодри и т. д.), то уви- дим, что их пути сильно разнились. Ж. П. Фай, например, вышел в 1968 г. из "Тель Кель" и основал свое "направление" и свой журнал "Шанж". Первыми и наиболее последователь- ными теоретиками литературоведческого постструктурализма были Ю. Кристева, а также ее муж Ф. Соллерс. С некоторым запозданием Ж. Рикарду попытался в постструктуралистском духе осмыслить различие между "новым романом" и "новым новым романом" (в основном на примере творчества Соллерса), но надолго сохранил приверженность к "начертательному лите- ратуроведению" с надлежащим набором схем и диаграмм, столь типичным для структуралистского мышления.

Ж. Женетт фактически остался на позициях структурализ- ма, переориентировался, как и большинство сторонников струк- турализма позднейшего времени, в сферу нарратологии, и лишь в 80-х гг. начал развивать идеи, близкие постструктурализму. Что касается Барта, то он обратился к постструктурализму в начале 70-х гг. Как пишет Г. Косиков, "Барт был внутренне давно готов к вступлению на этот путь: стимулом являлись проблемы самой коннотативной семиологии; толчком же послу- жили работы Ж. Лакана и М. Фуко, влияние итальянского литературоведа и лингвиста Умберто Эко, французского фило- софа Жака Деррида, а также ученицы самого Барта, Ю. Кри- стевой" (43, с. II). -

Чисто хронологически появление в 1968 г. сборника статей "Теория ансамбля" (369), где среди прочих приняли участие Ж. Деррида и М. Фуко, ознаменовало собой "осознанное", т. е. теоретически отрефлексированное становление французского варианта литературоведческого постструктурализма; именно это событие часто рассматривается как хронологический рубеж, на котором постструктурализм из "явления в себе" превратился в "явление для себя". В связи с этим небезынтересным будет привести характеристику этого сборника, которую ему дал в 1987 г. французский историк критики Жан-Ив Тадье:

"Литература, согласно Рикарду, отнюдь не предлагает "субститут, образ, воспроизведение" мира, но как раз "противопоставляет ему совершенно другую систему элементов и отношений". Литература является "производящей" деятельно- стью и критической функцией. Выделяются три тенденции: ре- презентативный иллюзионизм (Бальзак), авторепрезентация (1а "mise en abyme" Нового романа), антирепрезентация (Соллерс, "Тель Кель"). В последнем случае "означаемое" отнюдь не отрицается,..* но подвергается в каждом слове игре письма, постоянной критике, "мешающей скрыть работу, которая ее формирует". Жан-Луи Бодри, в том же сборнике, приходит к крайним выводам, вытекающим из этой концепции текста ("Письмо, фикция, идеология"). Письмо не является "созданием" отдельного индивида, а специфическим проявлением "всеобщего письма". Нет больше ни автора (и снова мы сталки- ваемся с отказом от личности, человека, субъекта, столь характерным для определенного момента современной мысли от Ла- кана до Барта и Фуко), ни истины, ни репрезентации. Письмо не воспроизводит ничего, кроме самого себя, выступая в качест- ве "ниспровержения теологической идеологии", поскольку "речь идет прежде всего о том, чтобы излечить последствия, возни- кающие в результате смерти Бога (смерти субъекта)"; таким образом разрушается, ломается замкнутость, целостность текста, композиции, смысла. Современный текст "нечитабелен": теории Барта доводятся до своей крайности.

В этом сборнике и в этой школе, где доминирует рефлексия Юлии Кристевой, усматриваются эскизы того, что потом будет предложено под названием "семанализа", и что представляет собой "новую семиотику", "рефлексию об означающем, воспро- изводящемся в тексте": здесь скрытая производительность зна- чения сближается по своему характеру с психоанализом -- и тем самым отходит от традиционной семиотики, а структуриро- ванный текст "деконструируется" ради своего вечного порожде- ния" (366, с. 224-225).

Несомненно заслуживает внимания и тот факт, что англий- ская исследовательница Кристевой Торил Мой, при всех за и против, склонна относить феномен "телькелизма" к постмодер- низму, озаглавив один из разделов своего "Введения" к сборни- ку работ Кристевой "Тель Кель": политический постмодер- низм?" (279, с. 3): "Что же, собственно, было специфической особенностью этой группы в конце 60-х гг.? Если попытаться суммировать их проект вкратце, то я думаю, это была идея "модернистской теории", отличной от теории модернизма. Кон- центрируя свое внимание, подобно структурализму, на языке как на исходной точке мышления о политике и субъекте, группа основывала свою деятельность на новом понимании истории как текста и письма (ecriture) как производства, а не репрезента- ции. Исходя из этих параметров, они пытались выработать новые концепции для описания нового видения социальной или означающей практики (Кристева, сформулировав такие терми- ны, как "интертекстуальность ". "означающая практика" или "означивание , параграмма", "генотекст и "фенотекст", была главным представителем этого специфического направления), чтобы создать плюралистическую историю, отличную по своей природе от письма, обусловленного связью со своим специфиче- ским временем и пространством; и, наконец, они попытались сформулировать политику, которая конструировала бы логиче- ские последствия нерепрезентативного понимания письма" (там же, с. 4).

"Тель Кель" и маоизм

Все это, по мнению Мой, -- для которой, как для представителя социологи- зированного леворадикаль- ного феминизма постструкту- ралистской ориентации 80-х гг. ("Предисловие" было написано в 1986 г.), вообще характерен повышенный интерес к чисто политическим вопросам, -- приводило к отождествлению груп- пы "Тель Кель" с маоизмом, что вряд ли может быть принято безоговорочно. В этом отношении нижеприводимая формулиров- ка М. Рыклина представляется более сбалансированной. Он выделяет "несколько общих принципов" "телькелизма" : "В их числе -- семиотизация проекта политической семиологии Р. Барта; активное подключение проблематики "большой поли- тики"; признание примата литературной практики над любой рефлексией по поводу литературы. "Телькелизм" стремится, во- первых, к созданию общей теории знаковых систем; во-вторых, к формализации семиотических систем с точки зрения коммуни- кации, точнее, к выделению внутри проблематики коммуникации зоны производства смысла; в-третьих, к прямой политизации письма" (53, с. 297). И далее, выделяя в особую проблему специфику понимания телькелистами истории, исследователь подчеркивает: "Дурной", линейной историей оказывается та, которая вызывает к жизни "теологические категории" смысла, субъекта и истины, а подлинной -- та, которая производит так называемые "тексты-пределы" как совершенные аналогии соци- альной революции. Тем самым признается невозможность язы- ка, который создавал бы дистанцию по отношению к текстуаль- ному письму, историзируя его" (там же, с. 298).

Возвращаясь к болезненной для всех нас проблеме маоиз- ма, влияние которого испытали на себе многие представители французской леворадикальной интеллигенции, отметим его осо- бую роль в становлении французского постструктурализма.

Торил Мой писала по этому поводу, пытаясь объяснить эту увлеченность маоизмом: "Для Группы "Тель Кель" Китай, казалось, представлял радикальную перспективу, сравнимую с ее собственными теоретическими представлениями и художествен- ными поисками. В конце 60-х гг. в их представлении... культур- ная революция воспринималась как попытка создания материа- листической практики, связанной с проблемой знака. Текстуаль- ная производительность, желание переписать историю как неза- вершенный открытый текст, разрушение монолитных институтов знака или означающей практики: все это, как казалось эйфори- чески настроенным зарубежным сторонникам маоизма, происходило в Китае Мао. Красные бригадиры, разрушающие матери- альные институты традиционной интеллектуальной власти, каза- лось, указывали для Запада путь вперед. Телькелевцы тогда, разумеется, не знали, что за фасадом улыбающихся лиц китай- ских интеллектуалов, с радостью ухаживающих за свиньями или разбрасывающих навоз, чтобы повысить уровень своего понима- ния материализма, скрывалась другая, куда более мрачная ре- альность: замученные пытками, мертвые или умирающие китай- цы, интеллигенты или неинтеллигенты в равной мере, принесен- ные в жертву ради великой славы председателя Мао" (Мой, 279, с. 6).

В этом отношении путь Кристевой весьма примечателен. В статье, посвященной Барту "Как говорить о литературе", впер- вые опубликованной в "Тель Кель" в 1971 г. и цитируемой по "Полилогу" 1977 г., когда теоретики "Тель Кель" уже осознали подлинное лицо маоизма, она все же не сняла прежний лестный отзыв о китайском лидере: "Мао Дзе-дун является единствен- ным политическим деятелем, единственным коммунистическим лидером после Ленина, который постоянно настаивает на необ- ходимости работать над языком и письмом, чтобы изменить идеологию" (270, с. 54); отмечая, что хотя его замечания часто носят конкретный характер, обусловленный расхождением меж- ду древним языком литературы (старокитайским литературным языком) и современным разговорным, Кристева, тем не менее, подчеркивает "всеобщую значимость" замечаний Мао Дзе-дуна, которую "нельзя понять вне теоретической переоценки субъекта в означающей практике" (там же).

Что это? Снисходительное отношение к заблуждениям мо- лодости? Или резиньяция усталого и разочарованного в полити- ке человека, в тех взглядах, которые она некогда отстаивала о такой страстностью? Или интеллектуальная честность художни- ка, гнушающегося конъюнктурного желания заново переписы- вать историю, стерев следы своего в ней присутствия? Я за- трудняюсь ответить на этот вопрос.

Смена политических ориентиров

Смене политических ори- ентиров сопутствовала и не- сомненная переориентация научной деятельности, как свидетельствует та же Торил Мой: "В период приблизительно между 1974 и 1977 гг. интел- лектуальные интересы Кристевой испытали заметный сдвиг: от чисто литературной или семиотической работы, кульминацией которой была "Революция поэтического языка", к более психо- аналитическим исследованиям проблем феминизма и материнст- ва, воплощенных либо в западные представления о женщинах и матерях, либо в сфере новых теоретических проблем, возникаю- щих для психоанализа" (279, с. 7).

Новый виток в "теоретической траектории" Кристевой, ко- гда она окончательно разочаровалась в "духовной одномерно- сти" левого (или вернее будет сказать, "левацкого" радикализ- ма), ознаменовался такими ее работами 80-х гг., как "Власти ужаса" (1980) (272), "История любви (1983) (266), где она наиболее полно сформулировала свою концепцию "абъекции", которая была продолжена в книгах "В начале была любовь:

Психоанализ и вера" (1985) (262), а также "Черное солнце, депрессия и меланхолия" (1987) (275) и "Чуждые самим себе" (1988) (265). В интервью, данном в 1984 г. Розалинде Кау- ард, английской постструктуралистке с явно неомарксистской ориентацией, она как всегда с предельной четкостью зафиксиро- вала свою новую позицию: "Политический дискурс, политиче- ская каузальность, господствующие даже в гуманитарных нау- ках, в университетах и повсюду, слишком узки и слабы в срав- нении со св. Бернаром и св. Фомой. Если мы ограничимся только лишь политическим объяснением человеческих феноме- нов, мы окажемся во власти так называемого мистического кризиса, или духовного кризиса... В каждой буржуазной семье есть сын или дочь, испытывающие мистический кризис -- это вполне понятно, поскольку политика слишком схематично объ- ясняет такие феномены, как любовь или желание. Поэтому моя проблема состоит в следующем: как при помощи психоанализа или чего-нибудь иного, вроде искусства, как посредством по- добных дискурсов мы смогли бы попытаться выработать более сложные представления, дискурсивную сублимацию тех критиче- ских моментов человеческого опыта, которые не могут быть сведены к политической каузальности" (254, с. 25).

В ответ на упрек Жаклин Роуз, что она "низводит полити- ческое до уровня маргинальной и неадекватной сферы работы", что "все это напоминает историю человека, разочарованного в политике", Кристева продемонстрировала типичную для нее в начале 80-х гг. перемену ориентаций: "Мне кажется, если ху- дожник или психоаналист и действуют политически (т. е. в политическом смысле, осуществляют политический акт), то лишь путем вмешательства на индивидуальном уровне. И главная политическая забота, может быть, как раз состоит в том, чтобы придать ценность индивиду. Мое неприятие некоторых полити- ческих дискурсов, вызывающих у меня разочарование, заключается в том, что они не рассматривают индивиды как ценность (268, с. 27; цит. по Полу Смиту, 359, с.87, там же и Роуз.)

Многими последователями Кристевой подобный отход от ее прежних позиций характеризовался как полная смена взглядов. Скажем, для Пола Смита это означает, что психоаналитические представления Кристевой "после продолжительной, затянувшей- ся переработки обернулись абсолютно идеалистической версией субъективности и нематериалистическим представлением о язы- ке" (там же).

Любопытно, что в этой статье, написанной к Конференции по феминизму и психоанализу, прошедшей в Нормале в мае 1986 г., П. Смит критикует как раз то, что через два года сам будет убедительно защищать в книге "Выявляя субъект" (1988) (358), -- "легитимацию" теоретического восстановления в своих правах "человеческого субъекта". Разумеется, нельзя отрицать различие между смитовским пониманием "человеческого субъек- та", формулировка которого осуществляется в традиционно пост- структуралистских терминах, с акцентом на его, субъекта, поли- тической активности, и "индивидуумом" Кристевой, объясняе- мым биопсихологическими предпосылками, -- еще одной вариа- цией "феминизированного лаканства".

Тем не менее, при всех разногласиях и несовпадениях, обе эти концепции фактически имеют общую цель -- "теоретическое воскрешение" субъекта, его восстановление после той сокруши- тельной критики, которой он подвергался на первоначальных стадиях формирования постструктуралистской доктрины.

Все сказанное выше очерчивает трансформацию политиче- ских и более нас интересующих эстетических взглядов француз- ской исследовательницы, которую она пережила со второй поло- вины 60-х до конца 80-х гг. Однако прежде чем перейти к ключевой для нее, как все же оказалось, проблемы "пост- структуралистской трактовки субъекта", необходимо отметить те общие предпосылки постструктуралистской доктрины, в форми- ровании которых она приняла самое активной участие.

"Разрыв"

Кристева считается са- мым авторитетным среди постструктуралистов пропа- гандистом идеи "разрыва", "перелома" (rupture), якобы имевшего место на рубеже XIX- XX вв. в преемственности осененных авторитетом истории и традиций эстетических, моральных, социальных и прочих ценно- стей; разрыва, с социально-экономической точки зрения объяс- няемого постструктуралистами (в духе положений Франкфурт- ской школы социальной философии) как результат перехода западного общества от буржуазного состояния к "пост- буржуазному", т. е. к постиндустриальному.

Подхватывая идею Бахтина о полифоническом романе, Кристева в своей работе "Текст романа" (1970) (277) вы- страивает генеалогию модернистского искусства XX века: "Роман, который включает карнавальную структуру, называется ПОЛИФОНИЧЕСКИМ романом. Среди примеров, приве- денных Бахтиным, можно назвать Рабле, Свифта, Досто- евского. Мы можем сюда добавить весь "современный" роман XX столетия (Джойс, Пруст, Кафка), уточнив, что современ- ный полифонический роман, имеющий по отношению к моноло- гизму статус, аналогичный статусу диалогического романа пред- шествующих эпох, четко отличается от этого последнего. Разрыв произошел в конце XIX века таким образом, что диалог у Раб- ле, Свифта или Достоевского остается на репрезентативном, фиктивном уровне, тогда как полифонический роман нашего века делается "неудобочитаемым" (Джойс) и реализуется внутри языка (Пруст, Кафка). Именно начиная с этого момента (с этого разрыва, который носит не только литературный характер, но и социальный, политический и философский) встает как та- ковая проблема интертекстуальности. Сама теория Бахтина (так же, как и теория соссюровских "анаграмм") возникла историче- ски из этого разрыва. Бахтин смог открыть текстуальный диа- логизм в письме Маяковского, Хлебникова, Белого... раньше, чем выявить его в истории литературы как принцип всякой подрывной деятельности и всякой контестативной текстуальной продуктивности" (277, с. 92-93).

Здесь сразу бросается в глаза весь набор постструктурали- стских представлений в его телькелевском варианте: и понима- ние литературы как "революционной практики", как подрывной деятельности, направленной против идеологических институтов, против идеологического оправдания общественных институтов; и принцип "разрыва" культурной преемственности; и вытекающая отсюда необходимость "текстуального диалогизма" как постоян- ного, снова и снова возникающего, "вечного" спора-контестации художников слова с предшествующей культурной (и, разумеет- ся, идеологической) традицией; и, наконец, теоретическое оправ- дание модернизма как "законного" и наиболее последователь- ного выразителя этой "революционной практики" литературы.

Оставшись неудовлетворенной чисто лингвистическим объ- яснением функционирования поэтического языка, Кристева об- ратилась к лакановской теории подсознания. Лакан предложил трактовку фрейдовского подсознания как речи и отождествил структуру подсознания со структурой языка. В результате целью психоанализа стало восстановление исторической и социаль- ной реальности субъекта на основе языка подсознания, что и явилось практической задачей Кристевой в "Революции поэти- ческого языка" (273).

В этом исследовании "текстуальная продуктивность" опи- сывается как "семиотический механизм текста", основанный на сетке ритмических ограничений, вызванных бессознательными импульсами, и постоянно испытывающий сопротивление со сто- роны однозначной метриче- ской традиции у говорящего субъекта.

"ХОРА", "ОЗНАЧИВАНИЕ"

Кристева постулирует существование особого "семи- отического ритма" и отож- дествляет его с платоновским понятием "хоры" (из "Тимея"), т. е., по определению Лосева, с "круговым движением вечного бытия в самом себе, движением, на знающим пространственных перемен и не зависящим от пе- ремены" (45,с. 673).

Смысл данной операции заключается в том, что на смену "значению" (signification), фиксирующему отношение между означающим и означаемым, приходит "означивание" (signi fiance), выводимое из отношений одних означающих, хотя и понимаемых достаточно содержательно -- не в буквальном смысле традиционной семиотики.

Разумеется, это самая общая схема, требующая более раз- вернутого объяснения, и прежде всего это касается понятийного аппарата Кристевой, который в своей наиболее отрефлексиро- ванной форме представлен в ее докторской диссертации "Революция поэтического языка": хора, семиотический диспози- тив, означивание, гено-текст, фено-текст, негативность и раз- личные ее "подвиды" (отрицание как "негация", связанная с символической функцией, и отрицание как "денегация", наблю- даемая в случаях "навязчивых идей") (273, с.149), отказ, гете- рогенность и т. д.

Самые большие сложности, пожалуй, Кристева испытывала с определением и обоснованием понятия "хоры", заимствован- ного у Платона, да и у него самого описанного крайне предпо- ложительно и невнятно -- как нечто такое, во что "поверить... почти невозможно", поскольку "мы видим его как бы в гре- зах..." (49, с. 493). Собственно, Кристеву, если судить по той интерпретации, которую она дала этой платоновской концепции, довольно мало интересовала проблема того смысла, который вкладывал в нее греческий философ. Фактически она попыта- лась обозначить "хорой" то, что у Лакана носит название "реального", обусловив ее функционирование действием "семио- тического", в свою очередь порождаемого пульсационным, "дерганным", неупорядоченным ритмом энергии либидо. Тот, условно говоря, "слой", который образуется "над" первично разнородными, т. е. гетерогенными по своей природе импульса- ми (Кристева недаром использует выражение "пульсационный бином" -- 273, с. 94) и уже претендует на какую-то степень "упорядоченности", поскольку в нем живая энергия либидо начинает застывать, тормозиться в "стазах" и представляет со- бой "хору" -- "неэкспрессивную целостность, конструируемую этими импульсами в некую непостоянную мобильность, одно- временно подвижную (более точным переводом, очевидно, был бы "волнующуюся" -- И. И.) и регламентируемую" (273, с. 23).

Аналогии (непосредственно восходящие к Фрейду) в по- нимании действия либидо, "застывающего в стазах" и у Делеза и Гваттари, и у Кристевой, сразу бросаются в глаза. Специфи- ческой особенностью Кристевой было то, что она придала "хоре" подчеркнуто семиотический характер. Исследовательница никогда не скрывала специфичность своего толкования "хоры":

"Если наше заимствование термина "хора" связано с Платоном, следовавшего в данном случае, очевидно, за досократиками, то смысл, вкладываемый нами в него, касается формы процесса, который для того, чтобы стать субъектом, преодолевает им же порожденный разрыв (имеется в виду лакановская концепция расщепления личности -- И. И.) и на его месте внедряет борь- бу импульсов, одновременно и побуждающих субъекта к дейст- вию и грозящих ему опасностью.

Именно Ж. Деррида недавно напомнил об этом и интер- претировал понятие "хоры" как то, посредством чего Платон несомненно хотел предать забвению демокритовский "ритм", "онтологизировав" его (см. его "Интервью с Ж.-Л. Удебином и Г. Скарпеттой" в книге Деррида Ж. "Позиции", П., 1972, с. 100-101).

В нашем понимании этого термина речь идет, как мы наде- емся в дальнейшем показать, о том, чтобы найти ему место -- некую диспозицию, -- придав ему составляющие его голос и ритмические жесты; чтобы отразмежевать его от платоновской онтологии, столь справедливо раскритикованной Ж. Дерридой.

Голос, который мы заимствовали, состоит не в том, чтобы локализировать хору в каком-либо теле, чьим бы оно ни было, будь даже оно телом его матери, чем оно как раз и является для детской сексуальной онтологии, вместилищем всего того, что является предметом желания, и в частности патернального пени- са" (Клейн М., "Психология детей", П., 1959, с. 210). Мы увидим, как хора развертывается в и через тело матери- женщины, -- но в процессе означивания" (270, с. 57).

В этом отрывке из статьи, написанной в 1973 г., весьма отчетливо проявляется двусмысленная позиция согласия- несогласия" Кристевой с Дерридой; через год в "Революции поэтического языка" (1974) она уже не будет делать эти выну- жденные реверансы и подвергнет сдержанной по тону, но весь- ма решительной по содержанию критике саму идею "грамматологии" Дерриды, упрекнув ее в недостаточной после- довательности.

Кристева хотела избежать платоновского идеализма и "материализовать" хору в "эрогенном теле" сначала матери, потом ребенка с целью объяснить тот же самый лакановский процесс становления субъекта как процесс его "социализации", понимаемой как его стадиальная трансформация, мутация из сугубо биологического "реального" к "воображаемому" и, нако- нец, "символическому". Для Кристевой с самого начала ее дея- тельности было характерно повышенное внимание к самым на- чальным фазам этого процесса, что в конце концов привело ее к проблематике "детской сексуальности" и стремлению как можно более тщательно детализировать ступени ее возрастных измене- ний.

Что же такое все-таки "хора"? Это, очевидно, самый по- верхностный бессознательный уровень деятельности либидо, то "предпороговое состояние" перехода бессознательного в созна- тельное, которое пыталась уловить и зафиксировать Кристева. Тщетно было бы стараться найти у исследовательницы доста- точно четкую систематику этого перехода: иррациональное все- гда с трудом переводится на язык рациональности. Фактически, как это объясняется в "Революции поэтического языка", "хора" у Кристевой сливается с гено-текстом, да и с "семиотическим диспозитивом". Заманчиво было бы, конечно, выстроить строй- ную иерархию: хора, гено-текст, семиотический диспозитив, фено-текст, -- но мы не найдем четких дефиниций -- все оста- лось (и не могло не остаться) на уровне весьма приблизитель- ной и мало к чему обязывающей описательности, позволяющей делать довольно противоречивые выводы.

Но в этом, собственно, и заключается специфика пост- структуралистского способа мышления, которую можно опреде- лить как программную неметодичность манеры аргументации, как апелляцию к ассоциативным семиотическим полям близких или перекрывающих друг друга понятий. Когда в 1985 г. Дер- рида, в который раз, попытался дать определение "декон- струкции", он откровенно об этом сказал: "Слово "декон- струкция", как и всякое другое, черпает свою значимость лишь в своей записи в цепочку его возможных субститутов -- того, что так спокойно называют "контекстом". Для меня, для того, что я пытался и все еще пытаюсь писать, оно представляет интерес лишь в известном контексте, в котором оно замешает или позволяет себя определить стольким другим словам, напри- мер, словам "письмо", "след", "различение", "допол- нение" , "гимен" , "фармакон" , "грань" , "происхождение" , "па- рергон" и т. д. По определению, этот список не может быть закрытым, и я привел лишь слова -- что недостаточно и только экономично" (Цит. по переводу А. В. Гараджи с некоторыми изменениями -- И. И.; 19, с. 56-57).

При всем существенном отличии позиции Кристевой сам способ ее аргументации фактически тот же. И хотя она явно стремилась, по крайней мере еще этой в своей работе, как-то сохранить "дух постструктуралистской научности", конечная, итоговая картина (я не уверен, что это было сознательным же- ланием Кристевой) поразительным образом подводит к тем же результатам, о которых открыто заявляет, как о своей созна- тельной цели, Деррида.

"НЕГАТИВНОСТЬ", "ОТКАЗ"

Многие исследователи при анализе или упоминании "Революции поэтического языка" очень часто вырывают из этого "семантического контекста" отдельные терми- ны и понятия, пытаясь рассматривать их как ключевые для объяснения того, что они понимают под "общим смыслом" кри- стевской теории. В качестве одного из таких нередко упомина- ется "негативность", позаимствованная Кристевой у Гегеля и характеризуемая ей как "четвертый термин гегелевской диалек- тики". На этом строятся различные далеко идущие интерпрета- ции, не учитывающие того факта, что для Кристевой, как и для Дерриды, "негативность" -- всего лишь одно "слово" в ряду других ("разнородность" и "гетерогенное", "отказ" и т. д.), используемых ею для описания главного для нее явления -- импульсного действия либидо.

Из всех постструктуралистов Кристева предприняла попыт- ку дальше всех заглянуть "по ту сторону языка" -- выявить тот "довербальный" уровень существования человека, где безраздельно господствует царство бессознательного, и вскрыть его механику, понять те процессы, которые в нем происходят. Кри- стева попыталась с помощью "хоры" дать, создать мате- риальную основу" дословесности либидо, при всей разумеющей- ся условности этой "материальности". В этом, собственно, и заключается ее "прорыв" через вербальную структурность языка из предвербальной бесструктурности постструктурализма.

Хора выступает как материальная вещность коллективной либидозности, как реификация, овеществление бессознательности желания, во всей многозначности, которая приписывается этому слову в мифологии постструктурализма. Этот новый вид энерге- тической материи, созданный по образу и подобию современных представлений о новых типах материи физической -- своего рода силовое поле, раздираемое импульсами жизни и смерти, Эроса и Танатоса.

Кристева тут не одинока: она суммировала в своей работе те положения, которые в массированном порядке разрабатыва- лись психоаналитиками, прежде всего, французскими лингвопси- хоаналитиками или представителями биолингвистики -- Мелани Клейн, на работы которой Кристева постоянно ссылается (258, 259), Сержем Леклэром (290), Рене Шпитцем (363), А. Синклером де-Звартом (163) и др.

"Отказ", порожденный (или порождаемый) орально- анальными спазмами (вспомним "Анти-Эдипа" Делеза и Гват- тари, где муссируется та же проблематика) -- проявление дей- ствия соматических импульсов, каждый из которых способен реализовываться и как соединение гетерогенного в нечто связ- ное, приводящее в конечном счете к образованию символиче- ского "сверх я", так и к разрушению, распаду всякой цельности (что и происходит у художников слова -- в первую очередь поэтов -- на уровне "фено-текста" -- в виде нарушения фоне- тической, вербальной и синтаксической, а, соответственно, и смысловой "правильности").

В связи с идеей "отказа" Кристева приводит высказывание Рене Шпитца: "По моему мнению, в нормальном состоянии взаимоналожения двух импульсов агрессивность выполняет роль, сравнимую с несущейся волной. Агрессия позволяет направить оба импульса вовне, на окружающую среду. Но если эти два импульса не могут наложиться друг на друга, то происходит их разъединение, и тогда агрессия обращается против самого чело- века, и в данном случае либидо уже более не может быть на- правлено вовне" (363, с. 221-222).

Из этого положения Кристева делает вывод: "Если в ре- зультате взаимоотталкивания импульсов или по какой другой причине происходит усиление отказа -- носителя импульсов,

или, точнее, его негативного заряда, то в качестве канала про- хождения он выбирает мускулярный аппарат, который быстро дает выход энергии в виде кратковременных толчков: живопис- ная или танцевальная жестикуляция, жестомоторика неизбежно соотносятся с этим механизмом* Но отказ может передаваться и по вокальному аппарату: единственные среди внутренних орга- нов, не обладающие способностью удерживать энергию в свя- занном состоянии, -- полость рта и голосовая щель дают выход энергетическому разряду через конечную систему фонем, при- сущих каждому языку, увеличивая их частоту, нагромождая их или повторяя, что и определяет выбор морфем, даже конденса- цию многих морфем, "заимствованных" у одной лексемы.

Благодаря порождаемой им новой фонематической и ритми- ческой сетке, отказ становится источником "эстетического" на- слаждения. Таким образом, не отклоняясь от смысловой линии, он ее разрывает и реорганизует, оставляя на ней следы прохож- дения импульса через тело: от ануса до рта" (273, с. 141). Та- ким образом, "хора" оказалась тем же "социальным телом", бессознательным, эротизированным, нервно дергающимся под воздействием сексуальных импульсов созидания и разрушения.

Параллели с Делезом буквально напрашиваются, тем более, что книга первого "Анти-Эдип" вышла на два года раньше "Революции поэтического языка", но я бы не стал тут занимать- ся поисками "первооткрывателя": здесь мы имеем дело с "трафаретностью" постструктуралистского мышления того вре- мени, и можно было бы назвать десятки имен "психо- аналитически ориентированных" литературоведов (о француз- ских лингвопсихоаналитиках мы уже упоминали), проповеды- вавших тот же комплекс идей. Не следует также забывать, что свою теорию "хоры" Кристева довольно детально "обкатывала" в своих статьях с конца 60-х гг.

"ГЕНО-ТЕКСТ", "ФЕНО-ТЕКСТ", "ДИСПОЗИТИВ"

Литературоведческой над- стройкой над "биопсихо- логической" хорой и явились концепции означивания, гено- текста, семиотического диспо- зитива и фено-текста, причем все эти понятия, кроме, пожалуй, семиотического диспозитива и фено-текста, в процессе доказательств в весьма объемном опусе Кристевой нередко "заползали" друг на друга, затуманивая общую теоретическую перспективу.

Чтобы не быть голословным, обратимся к самой Кристевой, заранее принося извинения за длинные цитаты.

"То, что мы смогли назвать гено-текстом, охватывает все семиотические процессы (импульсы, их рас- и сосредоточен- ность), те разрывы, которые они образуют в теле и в экологи- ческой и социальной системе, окружающей организм (пред- метную среду, до-эдиповские отношения с родителями), но также и возникновение символического (становления объекта и субъекта, образование ядер смысла, относящееся уже к пробле- ме категориальности: семантическим и категориальным полям). Следовательно, чтобы выявить в тексте его гено-текст, необхо- димо проследить в нем импульсационные переносы энергии, оставляющие следы в фонематическом диспозитиве (скопление и повтор фонем, рифмы и т. д.) и мелодическом (интонация, ритм и т. д.), а также порядок рассредоточения семантических и категориальных полей, как они проявляются в синтаксических и логических особенностях или в экономии мимесиса (фантазм, пробелы в обозначении, рассказ и т. д.)...

Таким образом, гено-текст выступает как основа, находя- щаяся на предъязыковом уровне; поверх него расположено то, что мы называем фено -текстом,., Фено-текст -- это структу- ра (способная к порождению в смысле генеративной граммати- ки), подчиняющаяся правилам коммуникации, она предполагает субъекта акта высказывания и адресат. Гено-текст -- это про- цесс, протекающий сквозь зоны относительных и временных ограничений; он состоит в прохождении, не блокированном двумя полюсами однозначной информации между двумя целост- ными субъектами" (273, с. 83-84).

Соответственно определялся и механизм, "связывавший" гено- и фено-тексты: "Мы назовем эту новую транслингвистиче- скую организацию, выявляемую в модификациях фено-текста, семиотическим диспозитивом. Как свидетель гено-текста, как признак его настойчивого напоминания о себе в фено- тексте, семиотический диспозитив является единственным до- казательством того пульсационного отказа, который вызывает порождение текста" (273, с. 207).

И само "означивание", имея общее значение текстопорож- дения как связи "означающих", рассматривалось то как поверх- ностный уровень организации текста, то как проявление глубин- ных "телесных", психосоматических процессов, порожденных пульсацией либидо, явно сближаясь с понятием "хоры":

"То, что мы называем "означиванием" , как раз и есть это безграничное и никогда не замкнутое порождение, это безоста- новочное функционирование импульсов к, в и через язык, к, в, и через обмен коммуникации и его протагонистов: субъекта и его институтов. Этот гетерогенный процесс, не будучи ни анар- хически разорванным фоном, ни шизофренической блокадой, является практикой структурации и деструктурации, подходом к субъективному и социальному пределу, и лишь только при этом условии он является наслаждением и революцией" (273, с. 15).

Кристева стремится биологизировать сам процесс "означивания", "укоренить" его истоки и смыслы в самом теле, само существование которого (как и происходящие в нем про- цессы) мыслятся по аналогии с текстом (параллели с поздним Бартом, отождествившим "текст" с "эротическим телом", более чем наглядны).

В принципе подобный ход аргументации вполне естествен, если принять на веру его исходные посылки. Еще структурали- сты уравнивали сознание (мышление) с языком, а поскольку конечным продуктом организации любого языкового высказыва- ния является текст, то и сознание (и, соответственно, личность, сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным постулатом было выработанное еще теоретиками франкфуртской школы положение о всесилии господствующей, доминантной идеологии, заставляющей любого отдельного индивида мыслить угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положе- ние сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением людей, на дух эту идеологию не переносивших и всем своим поведением, мышлением и образом жизни выражавшим дух нонконформизма и конфронтации, который в терминологическом определении Кристевой получал название "отказа", "негативности" и т. п.

Литература как "позитивное насилие"

Поскольку все формы рационального мышления были от- даны на откуп доминантной (буржуазной) идеологии, то един- ственной сферой противодей- ствия оказывалась область иррационального, истоки ко- торой Делез, Кристева и Барт искали в "эротическом теле", вернее, в господствую- щей в нем стихии либидо.

Как писала Кристева, "если и есть "дискурс", который не слу- жит ни просто складом лингвистической кинохроники или архи- вом структур, ни свидетельством замкнутого в себе тела, а, напротив, является как раз элементом самой практики, вклю- чающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, соци- альных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвое- ния, разрушения и созидания, -- короче, в состоянии позитив- ного насилия, то это и есть "литература", или, выражаясь более специфически, текст; сформулированное таким образом, это понятие... уже довольно далеко уводит нас как от традицион- ного "дискурса", так и от "искусства". Это -- практика, кото- рую можно было бы сравнить с практикой политической рево- люции: первая осуществляет для субъекта то, что вторая -- для общества. Если правда, что история и политический опыт XX столетия доказывают невозможность осуществить изменение одного без другого, -- но можно ли в этом сомневаться после переворота Гегеля и фрейдовской революции? -- то вопросы, которые мы себе задаем о литературной практике, обращены к политическому горизонту, неотделимого от них, как бы ни ста- рались его отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социоло- гический или формалистический догматизм" (273, с. 14).

Я не знаю, можно ли назвать трагедией Кристевой эту по- стоянную политизацию литературы и языка: в конечном счете, сам обращаемый к ней упрек в недостаточном внимании к чисто литературоведческой проблематике может быть расценен как свидетельство узости именно филологического подхода к тем общечеловеческим темам, которые, собственно говоря, лишь одни волнуют и занимают ее. Хотя как определить грань, отде- ляющую сферу "чистой" науки (если такая вообще существует) от сферы реальной жизни с ее политическими, экономическими, нравственными и бытовыми проблемами (если опять же допус- тить, что наука способна нормально функционировать вне тео- ретического осмысления -- сферы применения "чистой науки", что снова затягивает нас в бесконечный водоворот)? Во всяком случае, одно несомненно -- чистым литературоведением то, чем занималась и занимается Кристева, никак не назовешь. Правда, то же самое можно сказать и о большинстве французских пост- структуралистов. И все-таки даже по сравнению с Делезом Кристеву всегда отличала повышенная политизированность соз- нания, помноженная к тому же на несомненно политический, не говоря ни о чем другом, темперамент. Поэтому и "внелитературность" целей, которые преследует Кристева, при анализе художественной литературы, слишком очевидна, да и не отрицается ей самой. Как всегда с Кристевой, при рассмотре- нии, казалось, самых абстрактных проблем постоянно испытыва- ешь опасность из хрустально-стерильного дистиллята теории рухнуть в мутный поток вод житейских.

Негативность в поэтическом языке Лотремона и Малларме

Если подытожить чисто литературоведческие итоги теоретической позиции Кристевой времен "Революции поэтического языка", то пра- ктически из этого можно сделать лишь один вывод: чем больше "прорыв" семио- тического ритма "негативизирует" нормативную логическую организацию текста, навязывая ему новое означивание, лишен- ное коммуникативных целей (т. е. задачи донесения до послед- него звена коммуникативной цепи -- получателя -- сколь-либо содержательной информации), тем более такой текст, с точки зрения Кристевой, будет поэтическим, и тем более трудно ус- ваиваемым, если вообще не бессмысленным, он будет для чита- теля.

Соответственно постулируется и новая практика "про- чтения" художественных текстов, преимущественно модернист- ских: "Читать вместе с Лотреамоном, Малларме, Джойсом и Кафкой -- значит отказаться от лексико-синтаксическо- семантической операции по дешифровке и заново воссоздать траекторию их производства7. Как это сделать? Мы прочиты- ваем означающее, ищем следы, воспроизводим повествования, системы, их производные, но никогда -- то опасное и неукро- тимое горнило, всего лишь свидетелем которого и являются эти тексты" (273, с. 98).

Если воссоздать "горнило" в принципе нельзя, следова- тельно, реальна лишь приблизительная его реконструкция как описание процесса "негативности", что, разумеется, дает поисти- не безграничные возможности для произвольной интерпретации.

Свидетельством революции поэтического языка в конце XIX в. для Кристевой служит творчество Малларме и Лотреа- мона -- самых популярных и общепризнанных классиков пост- структуралистской истории французской литературы. Исследова- тельница считает, что именно они осуществили кардинальный разрыв с предшествующей поэтической традицией, выявив кри- зис языка, субъекта, символических и социальных структур. "Негативность" у обоих поэтов определяется во фрейдистском __________________ 7 Т. е. творчества; после работ Альтюссера и Машере термин "творчество" стал непопулярным в структуралистских кругах, и художник слова превратился в "производителя" художественной "продукции", создающего ее, как рабочий сборочного цеха автомобиль, из готовых деталей: форм, ценностей, мифов, символов, идеологии.

 

духе как бунт против отца -- фактического у Малларме и бо- жественного у Лотреамона -- и отцовской власти. В этом кро- ется и различие в проявлении "негативности": "Если Малларме смягчает негативность, анализируя озна- чающий лабиринт, который конструирует навязчивую идею со- зерцательности, то Лотреамон открыто протестует против психо- тического заключения субъекта в метаязык и выявляет в по- следнем конструктивные противоречия, бессмыслицу и смех" (273, с. 419); "Отвергнутый, отец Лотреамона открывает перед сыном путь "сатаны", на котором смешаны жестокость и песня, преступление и искусство. Напротив, Малларме сдерживает негативность, освобожденную действием того музыкального, орализованного, ритмизированного механизма, который пред- ставляет собой фетишизацию женщины" (273, с. 450-451).

Недаром при переводе книги на английский язык была ос- тавлена только теоретическая часть: вся конкретика анализа была опущена, и не без оснований. Можно восхищаться вирту- озностью анализа Кристевой как явлением самоценным самим по себе, восторгаться смелым полетом ассоциативности, но вы- явить тут какие-либо закономерности и пытаться их повторить на каком-нибудь другом материале не представляется возмож- ным.

Реальность хоры слишком трудно аргументировалась и не могла быть выражена, кроме как через ряд гипотетических по- стулатов, каждый из которых для своего обоснования вынужден был опираться на столь же шаткое основание. В скептической атмосфере французского язвительного рационализма, как и анг- ло-американского практического здравого смысла, столь фанта- зийные конструкции, даже при всех попытках опереться на авторитет Платона, не могли иметь долговременного успеха: теория хоры приказала долго жить.

Иная судьба ожидала понятия "означивания", "гено-" и "фено-текста", "интертекстуальности". О последнем как о клю- чевом представлении постмодернизма более подробно будет рассказано в соответствующем разделе. Что касается трех пер- вых, то они вошли в арсенал современной критики в основном постструктуралистской ориентации, но в сильно редуцированном, чтобы не сказать большего, состоянии. Воспринятые через их рецепцию Бартом, они стали жертвой постоянной тенденции упрощенного понимания: в руках "практикующих критиков" они лишились и лишаются того философско-эстетического обоснова- ния, которое делало их у Кристевой сложными комплексами, соединенными в непрочное целое.

В результате "означивание" в условиях торжества реляти- вистских представлений о проблематичности связи литературных текстов с внелитературной действительностью стало сводиться к проблематике порождения внутритекстового "смысла" одной лишь "игрой означающих". Еще большей редукции подверглись понятия "гено-" и "фено-текст": первый просто стал обозначать все то, что гипотетически "должно" происходить на довербаль- ном, доязыковом уровне, второй -- все то, что зафиксировано в тексте. Сложные представления Кристевой о "гено-тексте" как об "абстрактном уровне лингвистического функционирования", о специфических путях его "перетекания", "перехода" на уровень "фено-текста", насколько можно судить по имеющимся на сего- дняшний день исследованиям, не получили дальнейшей теорети- ческой разработки, превратившись в ходячие термины, в модный жаргон современного критического "парлерства".

Кристева была, пожалуй, одним из последний певцов по- этического языка как некой языковой субстанции, противопос- тавленной языку практическому, в том числе и языку естествен- ных наук. Концепция поэтического языка имеет давнюю исто- рию даже в границах формалистического литературоведения XX в. Достаточно вспомнить русских формалистов, теории Р. Якоб- сона, первоначальный период англоамериканской "новой крити- ки", концентрировавшей свои усилия как раз в области построе- ния теории поэтики; многочисленные работы пионеров француз- ского, русского, чешского, польского структурализма 60-х гг. Все они, разумеется, создавали многочисленные труды и по теории прозы, но основные их усилия были направлены на до- казательство "поэтической природы" художественного, литера- турного языка.

Примерно в конце 60-х гг. концепция поэтического языка в прямолинейной своей трактовке сошла на нет, поскольку на первый план выдвинулась проблема коренного переосмысления языка как такового и выявления его исконно сложных отноше- ний с "истиной", "научностью", "логической строгостью", с про- блемой доказательства возможности формализации понятийного аппарата любой дисциплины.

Кристева периода написания своего капитального труда "Революция поэтического языка" (1974) была весьма далека от структуралистски-наивных представлений об особой природе поэтического языка и название ее работы несколько обманчиво, поскольку фактически общий ее итог -- отход от концептуаль- ного приоритета поэтического языка. Для французских структу- ралистов, переходящих на позиции постструктурализма, таких как Ф. Амон, А. Мешонник, П. Рикер8, этот процесс затянул- ся практически до начала 80-х гг., и хотя автор "Революции поэтического языка" эволюционировал значительно быстрее, тем не менее опыт структурализма заметен и в этой книге, при всей ее несомненной постструкту- ралистской направленности.

Проблема субъекта

Разумеется, можно счи- тать, что перед нами здесь просто другой вариант пост- структурализма, значительно более тесно, "кровно" связанный с изначальными структуралист- скими представлениями. Но раз уж речь зашла о своеобразии кристевского постструктурализма, то следует более подробно сказать и о другом -- о том, что так заметно выделяло Кри- стеву уже на начальном этапе становления литературоведческого постструктурализма: о ее постоянном интересе к проблеме субъ- екта.

Мне хотелось бы привести рекламную аннотацию к "Полилогу" (1977), написанную самой Кристевой, поскольку именно здесь, на мой взгляд, она наиболее четко сформулирова- ла то, чего хотела добиться и к чему стремилась:

"Полилог" анализирует различные практики символизации: от самых архаичных -- языка, дискурса ребенка или взрослого через живопись эпохи Возрождения (Джотто, Беллини) и прак- тику современной литературы (Арто, Джойс, Селин, Беккет, Батай, Соллерс) и вплоть до их применения современными "гуманитарными науками": лингвистикой (классической и совре- менной), семиотикой, эпистемологией, психоанализом.

Проходя таким образом сквозь переломные эпохи истории человечества -- Христианство, Гуманизм, XX век -- и изучая процессы устаревания традиционных кодов как свидетельство становления новой личности, нового знания, эта книга все время ставит вопрос о "говорящем субъекте". Если она выявляет в каждом тексте, как может возникнуть из негативности, доходя- щей до полного исчезновения смысла, новая позитивность, то тем самым она доказывает самим ходом своего рассуждения, что единственная позитивность, приемлемая в современную эпоху, -- увеличение количества языков, логик, различных сил воздей- ствия. Поли-лог: плюрализация рациональности как ответ на ____________________ 8 Я нарочно называю здесь до известной степени "пограничные", "маргинальные" (с точки зрения общепостструктуралистской перспективы) имена теоретиков, не являвшихся "ведущими" представителями постструктуралистской теоретической мысли.

кризис западного Разума. Это тот вызов множеству коренных изменений, каждый раз сугубо специфических, вызов смерти, которая угрожает нашей культуре и нашему обществу, в языках, множественность которых является единственной приметой су- ществования жизни" (270).

Постулированный здесь особый интерес к субъекту всегда был характерен для работ Кристевой и выделял ее даже в са- мую начальную пору становления постструктурализма, во второй половине 60-х гг.

Здесь сразу необходимо оговориться: то, что Кристева по- нимала под "субъектом", разумеется, отнюдь на есть "целостный субъект" традиционных представлений, отрефлексированный "классической философией" и восходящий своими корнями к наследию европейского возрожденческого гуманизма (в этом, кстати, кроется и одна из причин обвинения постструктурализма в "антигуманизме"). Кристева полностью разделяла общепост- структуралистские представления об "изначальной расколотости" сознания человека, т. е. концепцию "расщепленного субъекта", что, естественно, ставило ее в трудное теоретическое положение.

Как отмечает Торил Мой, "кристевский субъект -- это субъект-в-процессе" (sujet en proces), но тем не менее субъект. Мы снова находим ее выполняющий трудный акт балансирова- ния между позицией, которая подразумевает полную деконст- рукцию субъективности и идентичности, и позицией, которая пытается уловить все эти сущности в эссенциалистской или гуманистической форме" (279, с. 13), т. е. сохранить в какой-то степени традиционные представления об этих понятиях. Того же толкования придерживается и Элис Джардин -- одна из феми- нистских последовательниц и интерпретаторов Кристевой. В своем примечании к утверждению Кристевой (в эссе "Время женщин", 276), что "беременность, очевидно, следует воспри- нимать как расщепление субъекта: удвоение тела, разделение и сосуществование "я" и другого, природы и сознания, физиологии и речи" (цит. по Т. Мой, там же, с. 206), Джардин пишет: "Расщепленный субъект (от Spaltung -- одновременно "расщепление" и "расхождение", термин фрейдистского психо- анализа) здесь прямо относится к "субъекту-в-процессе" 9 Кристевой, противопоставленного единству трансцендентального эго" (там же, с. 213). Аналогична и характеристика Пола Смита: "Человеческий субъект здесь предстает как серия непо- стоянных идентичностей, контролируемых и связуемых только ___________ 9 Джардин дает тройной перевод этого термина: subject in proces / in question / on trial.

 

лишь произвольным наложением патернального закона" (359, с. 87). В результате субъект представляет собой пересечение того, что Кристева называет "семиотическим" и "сим- волическим".

Любопытна в этом плане та характеристика, которую дает Кристева Барту в многозначительно озаглавленной статье "Как говорить о литературе" (1971) (270). Основной вопрос, вол- нующий Кристеву в этой работе, --"как литература реализует позитивный подрыв старого мира?" (270, с. 24). По ее мнению, это происходит благодаря "опыту литературного авангарда", который по самой своей природе предназначен не только для того, чтобы стать "лабораторией нового дискурса (и субъекта)", но и также, -- здесь она ссылается на Барта, -- чтобы осуще- ствить "возможно, столь же важные изменения, которыми был отмечен ... переход от Средневековья к Возрождению" (Барт, 76, с. 28). Именно литературный авангард, -- подчеркивает Кристева, -- стимулировал глубинные идеологические измене- ния" (270, там же). И продолжает: "Исследование современ- ных идеологических потрясений (сдвигов в идеологии) дается через изучение литературной "машины" -- именно в этой пер- спективе находит свое объяснение наше обращение к творчеству Ролана Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место литературы в системе дискурсов" (там же).

Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей идеи и трансформирует их в свою собственную глубоко индиви- дуальную теорию искусства и "говорящего" в ней субъекта: "Искусство" раскрывает специфическую практику, кристалли- рованную в способе производства открыто дифференцированных и плюрализированных инстанций, которая ткет из языка или из других "означающих материалов"10 сложные взаимоотношения субъекта, схваченного между "природой" и "культурой", идео- логическую и научную традицию, существующую с незапамят- ных времен, как и настоящее (время -- И, И,), желание и закон, логики, язык и "метаязык" (там же, с. 28).

Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно было бы назвать теоретической тавтологичностью, столь, впро- чем, типичной для постструктуралистского мышления, -- когда язык, в какой бы форме он ни выступал, порождает сам себя. __________________________________________ 10 С точки зрения Кристевой, "материальной субстанцией языка" является его "фонетика" и "графика", точно так же, как и в разных других видах искусства другие семиотические системы выполняют эту функцию "материального означивания": в танце -- движение и жест, в музыке -- звук, в живописи -- цвет и линия и т. д.

Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его саморазвития, и как характерную для постструктурализма уста- новку на "языковую замкнутость". Следует отметить тут и не- что иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого значения и способа познания, как "специфического способа практического познания, где концентрируется то, что отобра- жают вербальная коммуникация и социальный обмен, в той мере, в какой они подчиняются законам экономически- технической эволюции" (там же, с. 27); и во-вторых, идею особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуще- ствляет через язык: "открываемое в этой ткани -- это посред- ническая функция субъекта между импульсами и социальной практикой в языке, разгороженном сегодня на множество часто несообщающихся систем: Вавилонской башне, которую литера- тура как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став ее скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неве- домым, одновременно подавляемым и источником нового: имен- но в нем мир концентрирует свое рождение и свои битвы; наука о нем, возможности которой наметил Барт в поисках силовых линий в литературе, и есть письмо" (там же, с. 28).

Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утвержда- ет, что подобная позиция "высвечивает убежденность Кри- стевой, что искусство или литература именно как раз потому, что они опираются на понятие "субъекта", являются привилеги- рованным местом трансформации или перемены: абстрактная философия означающего способна только повторять формальные жесты своих литературных моделей" (279, с. 27).

Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева го- раздо ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпрета- цию субъекта как внутренне противоречивого явления: находя- щегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто преступаемой, своего краха, развала, психической деформации, вплоть до безумия, и судорожно пытающегося восстановить свою целостность посредством символической функции вообра- жения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция. Может быть, одной их специфических черт Кристевой является ее "теоретический акцент" на неизбежности и "профи- лактической необходимости" этого "царства символического" как обязательного условия существования человека.

Другой акцент касается понимания "экзистенциального со- стояния" человека как прежде всего находящегося на грани именно психологического, психического срыва, ведущего неиз- бежно к разного рода психозам: шизофреническому, параной- дальнему, истерическому, галлюцинаторному. Как это часто бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетико- философским уклоном, патология настолько сливается с нормой, что провести между ними четкую грань вряд ли возможно. Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болез- ненное состояние психики "человека современного", ложность представления о норме и природная, исконная "ненормальность нормы" , легитимизированная "наивным оптимизмом" буржуаз- ного рационализма, служат "морально-теоретическим" оправда- нием критики социальных структур западного общества, его "ментальных институтов".

Позиция далеко не столь исключительная или экзотическая, как это может показаться на первый взгляд, скорее вполне закономерная для нравственно-идеологического неприятия любой социальной системы: достаточно вспомнить инвективы, порож- денные российским демократическим менталитетом, против "гомо советикус" , "порчи генетического фонда" , "совковости мышления" -- т. е. позицию отторжения социально- политического феномена через эмоциональную критику его пси- хологического проявления. Как леворадикальная интеллигенция Запада 60-х -- 80-х гг., так и "демократы" России 90-х не приемлют соответственно буржуазность или социалистичность духа, концентрируя свое внимание на образе мышления и, при всей взаимопротивоположности полюсов критики и идеалов, аргументация идет по той же проторенной дороге.

"АБЪЕКЦИЯ", "ИСТИННО-РЕАЛЬНОЕ"

Еще одной специфиче- ской чертой теоретической позиции Кристевой, довольно заметно выделявшей ее на общем фоне постструктурали- стских работ и "вытал- кивавшей" ее на обочину "магистрального" пути развития этого течения где-то до второй половины 80-х гг., было ее преимуще- ственное внимание к довербальной стадии языкового становле- ния "говорящего субъекта". Этот интерес исследовательницы четко прослеживается с самого начала 70-х гг. и вплоть до самых последних работ, где она продолжила свой труд по кон- струированию гипотетических стадий формирования сознания ребенка. В частности, ее концепция "абъекции" и "истинно- реального" предстают как этапы становления субъекта, хроно- логически предваряющие "стадию зеркала", а первая -- даже 146 стадию лакановского Воображаемого. "Абъекция" (ab-Jection) процесс отпадения, в результате которого возникает "абъект" "отпавший объект". Не являясь ни объектом, ни субъектом, абъект представляет собой первую попытку будущего субъекта осознать факт своего отделения от до-эдиповской матери со всем комплексом шоковых ощущений, связанных с этим событи- ем; при этом состояние абъекции распространяется не только на ребенка, но и на мать. Истинно-реальное (le vreel -- от le vrai "истина" и le reel -- "реальность) является дальнейшей раз- работкой лакановского "реального" и, как и у Лакана, носит двойственный характер: с одной стороны, оно характеризует степень психического становления индивида (в ходе созревания самосознания ребенка), с другой -- особый тип взрослой мен- тальности психотика, не способного за знаком увидеть референт и принимающего означающее за реальность; в результате проис- ходит "конкретизация" означающего, типичная для искусства постмодернизма. Кристева утверждает, что травмы, которые ребенок получает в ходе "неудачного" прохождения этих ступе- ней развития, потом -- во взрослом состоянии -- становятся источниками соответствующих психозов.

Кристева и Даррида

Обособленным положением Кристевой в рамках "постструктуралистско-деконструктивистского проекта" в немалой степени обусловлены и ее довольно ранние столкнове- ния с Дерридой. Если в сборнике его статей и интер- вью 1972 г. "Позиции" (155) Кристева выступала в роли сомневающегося оппонента, стремящегося уточнить основные положения его философской системы, то уже в 1974 г. в "Революции поэтического языка" она подвергла практически все из них довольно решительной критике.

Мне хотелось бы в данном случае обратить внимание на один момент -- на фактор расхождения взглядов Дерриды и "телькелевцев" , включая, естественно, Кристеву, по целому ряду весьма существенных вопросов. Забегая вперед, нельзя не отме- тить, что Деррида, очевидно, не зря поехал искать признания за океан -- там его идеи упали на гораздо более благодатную почву и довольно быстро дали дружные всходы, породив фено- мен деконструктивизма.

Как уже упоминалось, наиболее отчетливо эти разногласия получили свое выражения в "Революции поэтического языка". Здесь были подвергнуты критике такие основополагающие по- нятия Дерриды, как "различение", сам "грамматологический проект" как тип анализа, и, что самое важное, именно в этой работе наметилось решительное расхождение между Кристевой и Дерридой по проблеме субъекта. Не менее существенными были ее возражения о проблематичности понятия "Истины". Иной подход Кристевой заключался прежде всего в ее специ- фической разработке гегелевского понятия "негативности". С точки зрения французской исследовательницы, "грамматология" Дерриды, если ее характеризовать как стратегию анализа, пред- назначавшегося для критики феноменологии, в конечном счете приводила к "позитивизации" концепции "негативности". Пыта- ясь найти в языке ту разрушительную силу, которая смогла бы быть противопоставлена институтам буржуазного общества1, Кристева пишет: "В ходе этой операции ("грамматологического анализа", деконструкции в дерридеанском духе -- И, И,) нега- тивность позитивируется и лишается своей возможности порож- дать разрывы; она приобретает свойства торможения и выступа- ет как фактор торможения, она все отсрочивает и таким образом становится исключительно позитивной и утверждающей" (273, с. 129).

Признавая за грамматологией "несомненные заслуги" ("грамматологическая процедура, в наших глазах, является самой радикальной из всех, которые пытались после Гегеля развить дальше и в другой сфере проблему диалектической негативно- сти" -- там же, с. 128), Кристева все же считает, что она не- способна объяснить, как отмечает Мой, "перемены и трансфор- мации в социальной структуре" как раз из-за ее (грамматологии -- И, И,) фундаментальной неспособности объяснить субъект и расщепление тетического, которые они порождают" (279, с. 16). "Иначе говоря, -- уточняет свою позицию Кристева, -- грам- матология дезавуирует экономию символической функции и открывает пространство, которое не может полностью охватить. Но, желая преградить путь тетическому (от тезиса -- одно- значного полагания смысла. -- И, И.) и поставить на его место предшествовавшие ему (логически или хронологически) энерге- тические трансферы (т. е. переносы значения. -- И, И,), сырая грамматология отказывается от субъекта и в результате вынуж- дена игнорировать его функционирование в качестве социальной практики, также как и его способность к наслаждению или к смерти. Являясь нейтрализацией всех позиций, тезисов, струк- ____________________________________ 11 Напомним еще раз: вся эта борьба мыслилась исключительно в сфере языка, где традиционная логика, упрощенно говоря, была на стороне буржуазного порядка, а "поэтический язык авангарда" расценивался как подрывная сила", против этого порядка направленная. всех позиций, тезисов, структур, грамматология в конечном счете оказывается фактором сдерживания даже в тот момент, когда они ломаются, взрываются или раскалываются: не прояв- ляя интереса ни к какой структуре (символической и/или соци- альной), она сохраняет молчание даже перед своим собственным крушением или обновлением" (273, с. 130).

Как отмечает Торил Мой, в этой критике того, что позднее стало известно как деконструкция, "мы видим озабоченность проблемой, как сохранить место для субъекта, хотя бы даже и для субъекта-в-процессе, прежде всего только потому, что он является той инстанцией, которая позволяет нам объяснить раз- личные гетерогенные силы (стимулы, импульсы), подрывающие язык"(279,с. 16).

Проблема заключается еще и в том, что Деррида стремится остаться (по крайней мере, в свой первый период) в пределах уровня взаимоотношений означающих и означаемых (идей, по- нятий, логически обосновываемых представлений), в то время как Кристева практически с самого начала концентрировала свое внимание на воздействии импульсов бессознательного и на их психосоматической природе.

Очевидно, можно согласиться с Торил Мой, что именно "настойчивое утверждение Кристевой реальности импульсов Воображаемого и вынуждает ее встать в оппозицию к грамма- тологическому проекту Дерриды, не столько потому, что она не соглашается с его анализом, сколько потому, что последний не идет достаточно далеко, оставаясь замкнутым в сфере действия одного означающего" (279, с. 16-17). Как пишет Кристева в характерной для нее манере: "Разряд гетерогенной энергии, сам принцип которого заключается в расщеплении и разделении, вступает в противоречие с тем, что остается в качестве следа, порождая вместо этого лишь только вспышки, разрывы, внезап- ные смещения, собственно и являющиеся условиями для новых символических порождений, в которых экономия различения главным образом и находит свое место. Но ничто не может гарантировать способность отказа поддерживать сцену различе- ния: ослабление его энергии может прекратить ее (т. е. сцены различения -- И. И.) существование, тогда прекратится и вся- кое становление символического, открывая тем самым дорогу "безумию". В то же время, без отказа, различение замкнется в непродуктивной, не способной к обновлению избыточности, в чисто прециозную изменчивость внутри символической замкну- тости: в созерцание, бездумно плывущее по течению" (273, с. 133).

Такое прочтение Дерриды имеет, или имело, свои основа- ния в начале 70-х гг., и хотя определенная пристрастность Кри- стевой слишком ощутима, в одном она несомненно права: Дер- рида того периода в своей теории действительно все разрушал, в то же время оставляя все на своих местах. Иными словами, Кристева 70-х гг. упрекала Дерриду в том, что его концепции исключали возможность политической ангажированности, не оставляли никакого "теоретического пространства" для созна- тельного действия субъекта, фактически лишали его свободы выбора.

Нельзя сказать, что и в концепции самой Кристевой эта "свобода" получила достаточно аргументированное объяснение: она лишь только декларировалась как возможность критической саморефлексии (тезис, воспринятый не столько из идейного наследия "критической философии" Франкфуртской школы, сколько подкрепляемый ссылками на высказывания Фрейда), но никак не вытекала из логики ее рассуждений и не обладала самоочевидной доказуемостью. В принципе в рамках постструк- туралистской парадигмы это и трудно было бы сделать, тем более, что у Кристевой можно встретить и утверждения прямо противоположного плана. В то же время необходимо отметить: настойчивые попытки Кристевой выявить и обосновать теорети- ческие предпосылки возможности существования "субъекта свободной воли" заметно выделяли ее позицию на фоне общей постструктуралистской тенденции 70-х гг.

Поэтому оценивая в целом проблему ее взаимоотношений с Дерридой, можно сказать, что несмотря на все с ним разногла- сия, Кристева испытывала весьма заметное его влияние: вся ее аргументация и понятийный аппарат свидетельствуют о внима- тельном штудировании работ французского ученого. Другое дело, что она не могла принять тот политический индифферен- тизм, который с неизбежной логичностью вытекал из его обще- философской позиции рубежа 60-х -- 70-х гг. Верная бунтар- скому духу "Тель Кель" того времени, она стала перекраивать его теоретические постулаты, чтобы откорректировать их в соот- ветствии с требованием политической ангажированности, харак- терной для телькелевцев. И с ее точки зрения, она выступала в качестве последовательницы Дерриды (хотя, как и во всем, своевольной и упрямой), "развивавшей дальше" его идеи в духе радикального авангардизма.

Неизбежность субъекта

В разделах о Фуко и Дерриде уже упоминался поразительный парадокс пост- структуралистского мышления, 150 когда все попытки, и казалось бы весьма успешные, по теорети- ческой аннигиляции субъекта неизбежно заканчивались тем, что он снова возникал в теоретическом сознании как некая неулови- мая и потому неистребимая величина. Деррида, по сравнению с Кристевой, гораздо позже -- где-то в 80-х гг. придет к теоре- тическому признанию неизбежности субъекта, Фуко -- в самом начале 80-х гг. Кристева при всех яростных на него нападках, не смогла от него "избавиться" и в начале 70-х. Разумеется, речь может идти лишь о совсем "другом", глубоко нетрадицион- ном субъекте, лишенном целостности сознания, принципиально фрагментированном (morcele), "дивиде" (в противоположность классическому, по самому своему определению "неделимому" индивиду), и тем не менее, постоянно ощущаемая потребность в тематике субъекта у Кристевой -- неопровержимое свидетель- ство неизбежного сохранения субъекта как константы всей сис- темы ее теоретических построений.

В предположительном, чисто гипотетическом плане можно сказать, что непрерывная, то ослабевающая, то усиливающаяся политическая ангажированность Кристевой регулярно требовала от нее осознанного акта политического и социального выбора позиции. Что не могло не порождать теоретическую рефлексию о роли, месте и философском значении индивидуальной воли человека. Происходил определенный разрыв между общепост- структуралистской мировоззренческой позицией и реальной практикой общественного поведения Кристевой с ее неуемным политическим темпераментом. Эта внутренняя двойственность, возможно, и явилась одной из причин, почему ее более чем условно называемый "семанализ" не получил столь широкого распространения, проще говоря, не превратился в "анали- тическую дидактику", как, например, американский деконструк- тивизм. Хотя аналитический аппарат, разработанный Кристевой в ее "Семиотике" (1969), "Революции поэтического языка" (1974) и "Полилоге" (1977) более фундаментально научно и логически обоснован, но, увы! сама эта фундаментальность и тенденция к всеохватности сослужили ей плохую службу, сделав ее слишком сложной для средне-литературоведческого воспри- ятия, по сравнению с относительной "простотой" и практической применимостью американского деконструктивистского анализа.

Подытоживая различия, которые существовали в 70-х гг. между Дерридой и Кристевой, можно свести их к следующему: для Дерриды (как и для Фуко и Барта той эпохи) субъект (т. е. его сознание) был в гораздо большей степени "растворен" в языке, как бы говорящем через субъекта и помимо него, на- сильно навязывающем ему структуры сознания, в которых субъект беспомощно барахтался, имея в качестве единственной своей опоры в противостоянии этим структурам лишь действие бессоз- нательного. Причем последнее в большей степени характерно для Фуко и Барта, чем собственно для Дерриды, ибо, с его точки зрения, противоречивость сознания как такового была главным действующим лицом истории. Телькелевская политиче- ская ангажированность Кристевой, ее нацеленность на "революционную" перестройку общества заставляли ее напря- женно искать пути выхода из этого теоретического тупика, а единственно возможный источник, откуда смогли бы исходить импульсы к разрушению старых мыслительных структур и ут- верждению новых, она находила лишь в субъекте.

В определенном плане поиски Кристевой несомненно пере- кликаются с мечтой Фуко об "идеальном интеллектуале", но в гораздо большей степени они оказываются близкими настроени- ям "левого деконструктивизма" 80-х гг., а ее постоянная озабо- ченность проблематикой субъекта предвосхищает ту переориен- тацию теоретических исследований, которая наметилась в этой области на рубеже 80-х -- 90-х гг. (прежде всего в феминист- ской "ветви" постструктуралистской мысли). Поэтому, можно сказать, что Кристева несколько "обогнала" некоторые линии развития постструктурализма, выявив в нем те акценты, которые стали предметом исследования спустя десятилетие.

Для Кристевой оказалась неприемлемой сама позиция "надмирности", "отстраненности", "принципиальной исключенно- сти" из "смуты жизненного бытия" со всей ее потенциальной взрывоопасностью, которую демонстрирует теория Дерриды. Для нее соучастие в процессах общественного сознания, пере- живаемое ею как сугубо личностное и эмоционально-реактивное в них вовлечение, находит (и должно находить, по ее представ- лению) полное соответствие в ее собственной теоретической рефлексии, которая если и не воспевала, то по крайней мере столь же экзальтированно отражала состояние умственной воз- бужденности, наэлектризованности, питаемое майскими собы- тиями 1968 г. Разумеется, мне бы не хотелось создавать ложное впечатление, что теория Кристевой может быть целиком объяс- нена политическими событиями во Франции той эпохи. Естест- венно, все гораздо сложнее и далеко не столь однозначно, про- сто (если вообще это слово здесь уместно) произошло совпаде- ние или наложение личностного мироощущения Кристевой, ее восприятия жизни (не забудем о ее "социалистическом болгар- ском происхождении") на философско-эстетический и литера- турный "климат" Франции того времени, когда подспудно вы- зревавшие новые идеи и теории получили внезапный, мощный энергетический импульс, разряд политической событийности, спровоцировавший их дальнейшее бурное развитие.

Место Кристевой в постструктуралистской перспективе

Кристева, как и Делез, не создала ни достаточно долговре- менной влиятельной версии постструктурализма, ни своей школы явных последователей (за исключением феминист- ской критики), хотя ее роль в становлении постструктурали- стской мысли, особенно на ее первоначальном этапе, была довольно значительной. Она активно аккумулировала идеи Барта, Дерриды, Лакана, Фуко, развивая их и превращая их в специфический для себя литера- турно-философский комплекс, окрашенный в характерные для конца 60-х -- первой половины 70-х гг. тона повышенно экс- прессивной революционной фразеологии и подчеркнуто эпати- рующей теоретической "сексуальности" мысли. Вполне возмож- но, что в атмосфере духовной реакции на студенческие волнения той эпохи консервативно настроенное американское литературо- ведение постструктуралистской ориентации настороженно отне- слось к "теоретическому анархизму" Кристевой, как впрочем и ко всем "телькелистам", за исключением всегда стоявшего особ- няком Р. Барта, и не включило ее в деконструктивистский ка- нон авторитетов. Поэтому влияние Кристевой на становление деконструктивизма в его первоначальных "йельском" и "феноме- нологическом" вариантах было минимальным.

Новый пик влияния Кристевой пришелся на пору формиро- вания постмодернистской стадии эволюции постструктурализма, когда обнаружилось, что она первой сформулировала и обосно- вала понятие "интертекстуальности", а также когда образовалось достаточно мощное по своему интернациональному размаху и воздействию движение феминистской критики, подготовившей благоприятную почву для усвоения феминистских идей француз- ской исследовательницы. В частности, ее концепция "женского письма" стала предметом дебатов не только в кругах представи- тельниц феминистской критики, но и многих видных теоретиков постструктурализма в целом. Фактически лишь в начале 80-х гг. американские деконструктивисты стали отдавать должное Кристевой как ученому, которая стояла у истоков постструкту- рализма и с присущим ей радикализмом критиковала постулаты структурализма, давала первые формулировки интертекстуально- сти, децентрации субъекта, аструктурности литературного текста,

 

ставшие впоследствии ключевыми понятиями постструктурализма.

Что привлекает особое внимание к Кристевой -- это ин- тенсивность, можно даже сказать, страстность, с какой она переживает теоретические проблемы, которые в ее изложении вдруг оказываются глубоко внутренними, средством и стезей ее собственного становления* Яркие примеры тому можно найти и в ее статье "Полилог" (271), да и во всей вводной части ее книги "Чуждые самим себе" (1988) (265). В общей перспекти- ве развития постструктурализма можно, разумеется, много ска- зать о том, как с нарастанием постструктуралистских тенденций изменялся и стиль Кристевой, в котором на смену безличност- ной, "научно-объективированной" манере повествования, типич- ной для структурализма с его претензией на "монопольное" владение "истиной" в виде постулируемых им же самим "неявных структур", пришла эмфатичность "постмодернистской чувствительности" -- осознание (и как следствие -- стилевое акцентирование) неизбежности личностного аспекта любой кри- тической рефлексии, который в конечном счете оказывается единственно надежным и верифицируемым критерием аутентич- ности авторского суждения в том безопорном мире постструкту- ралистской теории, где безраздельно властвуют стихии относи- тельности.

Hosted by uCoz