ПУШКИНИАНЦЫ
веруют в светлого, солнечного бога, рожденного в северной стране и убитого
посреди снегов. Сочетание ярких лучей и снежной стихии образует
"тайну
пушкинского дара, который есть претворение жара в свет, полночной вьюги
в полдневную ясность. . . Одни предки Пушкина родились под знойным небом
Африки, другие - под пасмурным небом России, ему же суждено было творчески
слить эти две природы, чтобы, взаимно претворившись, они просияли духовным
светом. /. . ./
Поклонники Пушкина часто собираются в зимний солнечный день на снежных
полянах, переполняя свой взор видениями пушкинской Музы: в холодных снежинках
искрится солнечное пламя. Таково прообразующее значение снежного покрова,
который поэты и пророки до Пушкина отождествляли с мрачным саваном - одеянием
мертвецов. Пушкин первый постиг, что снег есть одежда воскресающего тела
земли, которая примет в свои объятия и размножит лучи солнца. В России
холод породнен со светом. . . Отсюда и пушкинское видение суровой российской
природы, приемлющей в себя полноту небесного света. "Мороз и солнце; день
чудесный!" В этот день пробудится спящая красота России и откроется изумленному
миру. ". . .Пора, красавица, проснись: / Открой сомкнуты негой взоры /
Навстречу северной Авроры, / Звездою севера явись!"
"Красота спасет мир", сказал Достоевский, несомненно имея в виду всемирное
значение творчества Пушкина, которое явит северную красоту России как духовное
сияние всему человечеству. Тогда, в день всемирного преображения, Солнце
отразится и засверкает, как алмазный кристалл, в каждой снежинке. "Мороз
и солнце" - тайной этого сочетания знаменуется чудо последнего Дня. . ."
(А. Б. "Претворение. Опыт пушкинской эсхатологии").
Обряд почитания Пушкина включает непрерывный круглогодичный цикл чтения его стихов, которые образуют как бы новейшее священное писание, скрепленное кровью поэта-пророка. Цикл чтений начинается 6 июня, в день рождения Пушкина, и заканчивается в 29 января, в годовщину его смерти, строго следуя хронологии пушкинского творчества, в котором "смена дней обладала своей неумолимой логикой воплощения божественного дара в человеческом слове" (С. Б. "Один день из жизни Пушкина"). Время с февраля по май, от гибели Пушкина до его нового рождения, в представлениях большинства пушкинианцев сливается с пасхальным циклом, начиная от Великого Поста, который осмысляется как скорбная дань памяти поэта, и кончая пятидесятницей, когда Святой Дух сошел на апостолов и они заговорили неведомыми языками, предвосхищая грядущий Праздник Слова. На протяжении пасхального цикла стихи Пушкина из разных периодов творчества читаются наравне с каноническими молитвами. Вообще отождествление Пушкина со Словом, гибнущим и воскресающим, занимает важное место в этом уникальном культе, к которому примыкают и многие искренно верующие христиане, для которых Пушкин - это как бы художественная ипостась Христа, поэт - помазанник Божий.
"Словом пришло Добро в мир - и мир распял Его на кресте. Словом пришла в мир Красота - и мир растоптал ее на снегу, поверг на лед Черной Речки. Но в конечной точке всех времен Добро и Красота, слившись в одном Слове, победят и спасут мир" (А. Б. "Претворение. . .").
В эсхатологии пушкинианцев преобладают зимние мотивы пушкинских стихов, но, пожалуй, не меньшее значение имеют весенние и осенние мотивы, соответственно которым посвященные разделяются на "упоенцев" и "трезвленцев". Упоенцы почитают преимущественно юношескую поэзию Пушкина, исполненную романтических вожделений и революционных порывов. На их собраниях непременно присутствует чаша вина, которую обносят по кругу под чтение "Вакхической песни", и это их усилиями возрождается в России традиция изготовления пунша, который "шипеньем пенистых бокалов" вливает пушкинскую "негу жизни" в его пламенных обожателей. Упоенцы почитают Пушкина как почти языческого бога, покровителя волн, ветров и сердечных стихий, который "разгулом своих неистовых страстей вызвал краску румянца на щеки спящей красавицы - России, разбудил ее многовековый дремотный покой" (Е. Е. "Пушкин и Перуново наследство").
Трезвленцы, напротив, свысока смотрят на юношеские экстазы пушкинской поэзии,
считая, что
"этим
он отдал дань человеческому, чтобы божественное в нем могло проясниться
в зрелые годы. Он возмущал страсти в своем сердце, чтобы скорее истощить
их. Он воздвиг высокого кумира из заблуждений своей юности, чтобы впоследствии
низвергнуть его. Он упивался хмелем жизни, чтобы исчерпать его до последней
капли и прийти к истине отрезвления. Пушкин наделяет нас способностью видеть
мир трезво, без малейших обольщений, без розовых и тусклых очков, но с
отчетливостью утреннего пробуждения и осеннего обнажения природы"
(А. Н. "В ясном воздухе души").
Трезвленцы не выносят шумных упоенческих сборищ, на которых дымом зажженных
трубок и парами винных излияний чествуется пушкинское "хмельное упоение
жизнью". Обычно они собираются в пору листопада, в осеннем лесу, где за
редеющими кронами открывается бескрайнее небо, и в сплетении оголившихся
сучьев становится узнаваем острый почерк самого Пушкина, незабываемый узор
его рисунков. "Бледная голубизна является в просветах
черных ветвей, этой тончайшей осенней графики, словно бы начертанной легким
пушкинским пером. . . .Почерк Пушкина - совершенное воплощение осени, ее
небесная тайнопись" (А. Н. "В ясном воздухе души"). На этих собраниях,
или, как их еще называют, "осенениях", читаются пушкинские стихи и стихи
самих пушкинианцев, причем
"гулкая
даль осеннего леса придает молитвенное звучание и отголосок тайны произнесенным
словам, как будто ветер их нашептывает или вдохновенно чертит на ниспадающих
листах, снесенных тем же дуновением, что переворачивает страницы книг.
. . Все книги - в желтых и багряных закладках, словно сам дух осени раскрывает
и читает пушкинские стихи" (там же).
В последнее время между упоенцами и трезвленцами происходит некоторое сближение: образовалась влиятельная версия, согласно которой смысл пушкинского служения есть путь от упоения к трезвости, претворение правды язычества в правду христианства. "Только тому, кто осушил до конца пенящийся кубок жизни, открывается его прозрачное дно" (А. Б. "Претворение. . ."). Поэтому необходимо поочередно предаваться разгулу и трезвению, чтобы ощутить духонаполненность их промежутка, мудрость их плавного перехода. "Освеженные хмелем, мы постигаем тайну и упоение самой трезвости" (там же). Это компромиссное истолкование определяет уникальность пушкинианства среди всех существующих культов, как языческого, так и христианского происхождения.
"От языческих богов древности, славившихся, как и Пушкин, любовными приключениями, его отличает задумчивость, частая грусть и хандра, порывы к смирению, которым не дано до конца свершиться. Почитающие этого бога предаются то разгулью, напоминающему обряды в честь Диониса, то скорби и трезвлению, напоминающие о первых временах христианства. Но между этими двумя состояниями они особо дорожат одним, которое называют "светлой грустью" или "пышным увяданьем". Они находят острое упоенье в самом процессе трезвенья. Оно находят очарованье в самом прощании с жизнью" (В. С. "Пушкин - путь жизни").
Приведем отрывок из "теологической фантазии" Г. Р., дающей своего рода
синтез "упоенческих" и "трезвленческих" мотивов в культе Пушкина:
"Весенний ли это бог ликующий и подносящий нам чаши
с пенистым шипучим вином? "Элоа! Элоа!" - слышен крик по зеленеющим лесам
обнаженных вакханок, терзающих плоть юного бога - он предался им до кончиков
ногтей, чтобы прорасти буйным кучерявым потомством. . . В стройном храме
посмертной его рощи, под сенью разметавшихся его кудрей, мы поклоняемся
царю наших вольных дубрав и пьем с омытых небес его чистое дыханье. /.
. . /
Но глубже мудрость Пушкина, чем эти весенние игры на бархатистых лугах
гибких тел, пронзающих друг друга стонами наслаждения. Пушкин - не только
Дионис, чудесно возрожденный в славном пантеоне нашего отечества, он -
"тайный, неведомый бог", которого чтили афиняне и которого исповедовал
им апостол. Уходящая с тихим шелестом осенняя красота мира сего, плавное
ниспадение всех покровов с ее нагой, дрожащей души - этим прозрением в
мир прозрачностей мы целиком обязаны Пушкину. Он бог осенней чистоты, не
той, что смотрит сквозь пустое ничто, а той, которая светится в самой природе
вещей, какую вдыхает душа в бодрящем осеннем воздухе. . .
"Осенeние" - вот смысл и ключ пушкинской веры. Осенение соединяет два смысла:
"осени" и вдохновения", поскольку именно охлаждение и увядание природы
открывает в душе прозрачный ключ вдохновения. Осенение - это светлое состояние
души, приемлющей умирание, угасание мира как поддержку бодрости и надежды.
Мы осеняемся зрелищем опадающих листьев, переживанием долгой разлуки -
над нашими головами редеет земная сень и обнажается бескрайняя сень небесная.
Сквозь редеющие кроны, сквозь боль и тоску увядания, до нас доносится "ветра
шум и свежее дыханье" нашей небесной родины. . .
И когда на исходе жизни нам открывается впереди безутешная бесконечность,
мы обретаем в этой пустоте освеженное чувство "прощальной поры" и творческую
надежду; дыхание болдинской осени овевает нас, долгожданной встречей с
Пушкиным наполняется это движение вне пространств и времен.
Еще спросить возможно: Пушкин милый,
зачем непостижимость пустоты
ужасною воображать могилой?
Не лучше ль думать: это там, где ты, -
так
писала поэтесса, прозванная "Белым Ангелом заснеженного пушкинского мира".
И в самом деле, Пушкин, наполнивший поэтическим дыханием бесконечный холодный
простор России, - не его ли дыхание овевает нас при входе в бесконечность
иного мира? Не этот ли дух, сумевший придать форму бескрайнему хаосу великой
страны, первым встречает нас в загробных странствиях, как самое достоверное
предварение того, что не имеет имени и подобия?" (Г. Р. "Пушкин
и Богопознание").
Разумеется, пушкинианцы не удовлетворяются только таким "запредельным"
способом общения со своим божеством, но ищут его примет в самой реальности,
ибо
"пребывание
поэта в мире не проходит бесследно, и то, как мир отпечатался в его слове,
есть одновременно печать его слова на мире. Мир после Пушкина стал иным,
словно по нему прошелся резец художника, и вместо детской смутности черт
в лице появилось зрелое, мудрое выраженье. . . Пушкинскими глазами мы видим
острые вершины гор и яростный морской прибой, сверкание снежной равнины
и стройность вечнозеленых сосен. . . Пушкин отчеканил своим словом ту форму
мира, в которой мы живем и которую считаем своей. В этом смысле каждый
акт нашего восприятия есть чтение в глубину пушкинских строк. Пушкин -
это не просто книга стихов, которую можно закрыть, поставить на полку;
это вечно раскрытая книга стихий, говорящих по-пушкински" (Э. Н.
"Стихи и стихии. Введение в пушкинскую космогонию").
"Нам почти все известно о том, кем был Пушкин. Но
что такое Пушкин? Ведь он не исчез, он пребывает с нами - в малом и великом
сквозь малое. Как почувствовать это? Необходимо выработать особую технику
для вхождения в контакт с Пушкиным, для общения с Пушкиным в покинутом
им мире. Конечно, немалую помощь могут оказать его стихи - но они только
подсказка, только намек на то, чем является Пушкин в природе, в обществе,
в ближайшем нашем окружении. . .
Пушкин - это особое свойство свежести и контрастности, присущее миру. Коньки,
режущие лед. . . Поцелуй, пылающий на морозе. . . Пир, затеянный во время
чумы. . . Упоенье у бездны на краю. . . Пушкин - это бытие не как данность,
а как явление: нечаянная сущность вдруг прорезается через покров бытия.
"Передо мной явилась ты". "Звездою севера явись!" И всюду, где вещи не
утоплены, не усыплены друг в друге, но сверкают алмазными гранями, где
сущность резко ЯВЛЕНА в своем чеканном облике - там Пушкин с нами, как
дух свежести, дух чистого и бодрящего контраста.
. . .Это и есть его религиозное призвание в нашем российском мире: землю,
которая еще безвидна и пуста, рассекать мечом творческого слова. Не для
того ли России, с ее тягучей песнью, бескрайним простором, унылым однообразием
снеговой равнины, и был послан этот гений контраста? Пушкин - наш первый
творческий день, тот дух, который носился над бездною, разделяя свет от
тьмы, сушу от воды, пламя от льда, стихи от прозы. . . Первопоэт - это
буквально и значит Первотворец. И потому в тех явлениях, которые не просто
"есть", не просто разлиты в бытии, но поистине являют нам, как блеснувший
клинок, острую, секущую грань Творения, - в тех явлениях мы внятно воспринимаем
самого Пушкина, плоть его, как воплотившегося Слова. Ибо Слово Божье, по
словам Писания, "острее меча рассекающего" - и таково творческое слово
Пушкина" (В. С. "Мир как меч. Теология пушкинского Слова").
Одно из главных понятий пушкинианства - Всечеловек. Пушкин не просто объединил
в себе мудрость упоения и мудрость трезвления, он явил весь размах человеческого,
которое простирается от горных высот духа до падения в бездны ничтожества.
"В отличие от германского Сверхчеловека, который
превозносится над людьми, русский Всечеловек объемлет и примиряет собой
все человеческое. Он не высокомерен, а соразмерен всему, наиболее полно
претворяет в себе и мудрость, и неразумие, и святость, и греховность человечества.
Не чистота высшей расы пленяет в нем, а гармоническое созвучие рас. В Пушкине
представлены все моральные, психологические, эстетические элементы мироздания;
он есть микрокосм, воплотивший не только образ Бога, но и образ всех сил,
отпадших от Бога и воинствующих с Ним. Такой Всечеловек есть больше Бог,
чем тот, кого мы почитаем под именем "Бога", отличая его от земного, тварного,
человеческого и т. д. Ибо все, что Бог вначале создал, а затем отдалил
и отринул от себя: мир таинственного ничтожества, мучительных заблуждений,
играющих намеков и пустяков, - тоже входит в природу Всечеловека. Такой
Всечеловек есть Бог в полноте своих потенций, еще не отделивший себя от
созданной им реальности, от падшего мира и заблудшего человека"
(Д. М. "Идея Всечеловека в русской культуре").
К всечеловечеству, по мнению пушкинианцев, наиболее склонны именно русские люди, а вечным его образцом является Пушкин. К такому же всечеловеческому типу тяготеют и Гоголь, и Достоевский, и Л. Толстой, и Вл. Соловьев, и В. Розанов, и А. Блок: им в равной степени близки и Богочеловеческая, и Человекобожеская идея, но они запечатлевают в себе мучительный раскол или одностороннее преобладание этих идей, тогда как Пушкин - их гармоническое примирение.
"После Пушкина начинается самоубийственная борьба
божественного с человеческим у Гоголя, порыв к божественному и судорога
человеческого у Достоевского, умерщвление человеческого божественным у
Л. Толстого, сужение человеческого и расширение божественного у Соловьева,
расширение человеческого и сужение божественного у Розанова, растворение
человеческого в божественном и божественного в противобожественном у Блока,
- и каждый из них меряет себя Пушкиным. У Пушкина - максимально широкая
духовность, хотя и не самая глубокомысленная и благочестивая.
. . .Всечеловечество Пушкина простиралось до низин человеческого ничтожества.
". . .И меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он": из воспоминаний
современников Пушкина мы знаем, что это не просто кокетливая фраза поэта
о себе, но факт его повседневного существования. Пустота, обман, лень,
измена, бесчувствие. . . Однако и само ничтожество Пушкина несет на себе
печать соразмерности всечеловеческому уделу: он томится нашим томлением,
скучает нашей скукой, изменяет нашей изменой. Он доподлинно облек Слово
свое не только в человеческую плоть, но и в грехи и язвы этой плоти. Богочеловеческое
в нем нисходит до самораспятия и самоискупления. Каждый может, в минуту
уныния, или бесстыдства, или одиночества отождествить себя с Пушкиным -
пасть и восстать в облачении его нетленного Слова. "И с отвращением читая
жизнь мою, я трепещу и проклинаю. . . " Какой еще Бог посылал нам столь
изумительное откровение, какой Спаситель так откровенно собеседовал со
грехом в себе самом? /. . . /
Философия жизни, зародившаяся впоследствии в Германии, была только жалким
осколком с жизненной философии Пушкина, самого жизнелюбимого изо всех живших
на земле людей. Он не только по-обывательски любил жизнь, восхваляя "щей
горшок" наравне с "пенистым бокалом", но и был до бесстыдства, до подлости
любим ею и загублен из ревности. Иное и вечное, сверх жизни, уже начало
завладевать душой поэта в последние годы - и тут жизнь возревновала своего
любимца, семейной трагедией и дуэлью взяла его "за живое". . .
Но всечеловек и смерть свою низводит в жизнь, чтобы три дня пребыть в могиле
своего тела, а затем восстать уже в духовном бессмертии. Пушкин умер на
третий день после того, как был убит. . . Всечеловек замкнул круг, начатый
Богочеловеком. Три дня - срок величайшего преображения. Как для плоти невероятно
воскреснуть, так для слова невыносимо умереть. . .
Божественное Слово, воскресшее во плоти, еще раз умерло во плоти, - чтобы
воскреснуть человеческим словом. Пушкин - последнее и окончательное воплощение
Слова, но уже в человеческом естестве и человеческом даре. Поэтический
дар Пушкина - мистерия вочеловеченного Логоса. . . Теперь они окончательно
нашли друг друга: Слово, которое было Бог, и слово грешного языка человеческого"
(В. С. "Религия Всечеловека", т. 2, "Жизнь и смерть Пушкина").
"Пушкин не оставил учеников и последователей в литературе. Да это и не удивительно. Кажется, галилейский плотник тоже не оставил учеников и последователей своего полезного ремесла. Да и рыбак-апостол, последовавший за ним, тоже не основал рыболовецкой артели. Они учили другому. . . Поразительная энергия духосвечения и жизнеучения исходит от каждой пушкинской строки. Между творчеством Пушкина и нашей жизнью - перекрестные отношения. Именно творчество Пушкина учит жить. . . Не жизнь учит жить - учиться этому не нужно; не творчество учит творить - учиться этому невозможно; но пушкинское творчество учит жить, а пушкинская жизнь учит творить. Именно на переходе творчества и жизни образуется таинственное перекрестье, знак креста, страдальчески-жизнетворческое служение Пушкина" (В. Н. "Конфигурация судеб. Крест").