Наши рассуждения о внешних вещах, само наше понятие вещи представляют собой то концептуальное средство, которое помогает нам предвидеть и контролировать возбуждение наших органов чувств в свете их предыдущих реакций. В общем и целом, это возбуждение и есть все, что нам нужно.
Говоря об этом, я имею в виду также внешние вещи, а именно людей и их нервные окончания. Таким образом, то, что я говорю, применимо, в частности, и к тому, что я говорю, но это не приводит к скептицизму. Нет ничего более достоверного, чем существование внешних вещей, по крайней мере, некоторых из них: других людей, палок, камней. Однако остается фактом — фактом самой науки, — что наука есть не более, чем созданное нами концептуальное средство, служащее для связи одного сенсорного возбуждения с другим. Не существует внечувственных восприятий.
Теперь я хотел бы рассмотреть вопрос о том, как действует это связующее средство. Что значит принимать (assume) внешние объекты? И как обстоит дело с абстрактными объектам и, например с числами? Каким образом объекты этих двух видов помогают нам осуществлять систематические связи между нашими чувственными возбуждениями?
Принятие объектов является ментальным актом, а ментальные акты, как известно, трудно связать — труднее, чем все остальное. О мыслительных процессах мало что можно сказать, если не закрепить их словами, ибо то объективное, что мы можем получить, появляется только после слов. Слова сопровождают мысли о чем угодно, и лишь в той мере, в которой мысль выражена в слове, мы можем четко осознать ее.
Если теперь обратить наше внимание на слова, то вопрос о принятии объектов становится вопросом о вербальном указании (reference) на объекты. Вопрос о том, в чем состоит принятие объектов, есть вопрос о том, в чем состоит указание на объекты.
Мы указываем на объекты, используя слова, которые усваиваем посредством более или менее далеких ассоциаций с возбуждениями наших органов чувств. Такие ассоциации являются прямыми в тех случаях, когда слово усваивается остенсивно. Именно таким образом ребенок учится произносить слово “молоко” или соглашаться с ним при наличии молока, а также использовать данное слово, когда он хочет молока.
В подобных случаях механизм относительно ясен и прост, как и все психологические явления такого типа. Это не что иное, как реакция на стимул. Однако называть это объективной референцией было бы опрометчиво. Усвоение выражения “молоко” таким путем, посредством прямой ассоциации с соответствующими стимулами, в сущности, есть то же самое, что и усвоение предложений “Ветрено”, “Холодно”, “Дождливо” посредством прямой ассоциации с соответствующими стимулами. Это мы сами в своей взрослой онтологической изощренности полагаем, что слово “молоко” относится к некоторому объекту, к субстанции, и в то же время менее готовы выделить объект референции предложений “Ветрено”, “Холодно”, “Дождливо”. Нам нужно рассмотреть именно это различие, если мы хотим получить удовлетворительный анализ того, что можно считать объективной референцией. Однако это различие не проявляется на первоначальной стадии обучения посредством остенсии. Слово “молоко” сначала лучше рассматривать как некое предложение, подобное “Ветрено”, “Холодно” и так далее, скажем, “Это есть молоко” 2. Оно состоит из одного слова.
Все приведенные выше примеры являются предложениями случая (occasion sentences), истинными в одних ситуациях произнесения и ложными — в других. Мы вынуждены соглашаться с ними при наличии соответствующих стимулов. И в них пока еще нельзя найти каких-либо ссылок на объекты.
Рассмотрение предложений как фундаментальных элементов семантики, а имен или других слов — как зависящих в своем значении от предложений, является плодотворной идеей, восходящей, по-видимому, к теории фикций Иеремии Бентама. Бентам заметил, что вы вполне адекватно можете объяснить какой-либо термин, если способны показать, каким образом все контексты, в которых вы предлагаете его использовать, можно перевести в ранее понятный язык. Как только мы поняли это, философский анализ понятий или экспликация терминов получают прочную основу. Предложения начинают рассматриваться как первичные хранилища значения, а слова приобретают значения благодаря их использованию в предложениях.
Осознание предложений как чего-то первичного не только облегчает философский анализ, но и позволяет лучше понять, каким образом в действительности усваивается язык. Сначала мы усваиваем короткие предложения, затем получаем некоторые сведения о различных словах благодаря их использованию в этих предложениях и, наконец, на этой базе учимся понимать более длинные предложения, в которых встречаются эти слова. В соответствии с этим процесс, ведущий от чувственного возбуждения к объективной референции, должен рассматриваться как берущий начало в обусловленности простого предложения случая стимулирующими событиями и постепенно продвигающийся к уровням, все более тождественным объективной референции. И нам нужно рассмотреть отличительные особенности этих уровней.
В той мере, в которой слово “молоко” можно рассматривать просто как предложение случая, аналогичное предложению “Идет дождь”, к нему ничего не добавляется, когда мы говорим, что это слово есть имя какой-то вещи. Фактически этим ничего дополнительного не высказывается. То же самое справедливо для слов “сахар”, “вода”, “лес” и даже для таких слов, как “Фидо” и “мама”. Конечно, мы могли бы провозгласить, что существуют десигнаты этих слов, какие-то их двойники, для каждого свой; однако все это излишние пустяки, служащие только для придания почетных десигнатов выражениям, использование которых в качестве предложений случая остается без изменений.
Иначе обстоит дело с индивидуализирующими словами типа “стул” или “собака”. От приведенных выше примеров они отличаются большей сложностью их усвоения. Для овладения любым из указанных слов требовалась лишь способность осуществить проверку на истинность или ложность относительно некоторой области, рассматриваемой в данный момент. Для случаев с “Фидо” или “молоком” единственный вопрос, который здесь встает, есть вопрос о том, какие видимые точки находятся на Фидо или на молоке, а какие — не находятся. С другой стороны, чтобы овладеть словами “собака” или “стул”, вовсе не достаточно простой способности судить, находятся ли видимые точки на собаке или стуле; мы должны научиться также отличать одну собаку или один стул от другой собаки или стула.
В отношении таких индивидуализирующих слов мысль об объективной референции представляется уже менее тривиальной и более существенной. Считается, что слово “собака” должно обозначать каждую из многих вещей — каждую собаку, а слово “стул” — каждый стул. Здесь уже нет бесполезного одно-однозначного удвоения, отражения в каждом слове некоторого объекта, придуманного только для этой единственной цели. Стульев и собак имеется бесконечное количество и по большей части они безымянны. “Фидо” принцип3 , как назвал его Райл, должен быть преодолен.
Однако это различие между ранее упомянутыми и индивидуализирующими словами нельзя обнаружить до тех пор, пока у нас в руках нет дополнительного средства — предикации. Различие обнаруживается лишь тогда, когда мы имеем возможность сравнить предикацию “Фидо есть собака с предикацией “Молоко является белым”. Белизна молока сводится к тому простому факту, что когда вы указываете на молоко, вы одновременно указываете на белое. Бытие же Фидо в качестве собаки не сводится к тому простому факту, что когда вы указываете на Фидо, вы одновременно указываете на собаку: оно включает в себя нечто большее. Когда вы указываете на голову Фидо, вы указываете на собаку, но все-таки голову Фидо нельзя назвать собакой.
Вот таким тонким способом предикация создает различие между индивидуализирующими и другими терминами. Если отсутствует предикация, такие слова, как “собака” и “стул”, не отличаются существенным образом от слов “молоко” и “Фидо”. Все они являются простыми предложениями случая, которые бесстрастно констатируют наличие молока. Фидо. собаки, стула.
Таким образом, чувствуется, что референция должна появляться в тех случаях, когда мы предпринимаем предикацию индивидуализирующих терминов, скажем, “Фидо есть собака”. В этом случае слово “собака” можно охарактеризовать как общий термин, обозначающий каждую собаку, и вследствие этого, опять-таки благодаря предикации “Фидо есть собака”, слово “Фидо” можно считать сингулярным термином, именующим одну собаку. Тогда в свете аналогии между “Молоко является белым” и “Фидо есть собака” естественно рассматривать слово “молоко” тоже как некий сингулярный термин, именующий нечто — пусть не тело, но вещество.
В своих работах “Слово и объект” и “Корни референции” я рассуждал о том, каким образом мы усваиваем индивидуализирующие термины, предикацию и другие важные элементы нашего языка. Я не буду углубляться здесь в этот вопрос и хотел бы лишь напомнить эти важные элементы. Наряду с сингулярной предикацией типа “Молоко является белым” или “Фидо есть собака” нам нужна множественная предикация: “Собаки суть животные”. Наряду с одноместными (monadic) общими терминами, такими как “собака” и “животное”, нам нужны также двуместные термины, такие как “часть”, “темнее”, “выше”, “ближе”; могут понадобиться трехместные и многоместные термины. Нам может потребоваться также предикация этих многоместных терминов, хотя бы вместе с сингулярными терминами: “Мама выше, чем Фидо”, “Фидо темнее молока”. Нам нужны также истинностные функции — “не”, “и”, “или”, — с помощью которых строятся сложные предложения.
Следующий шаг вперед, столь же важный, как предикация, представляет собой относительное предложение. Оно позволяет выделить то, что говорит предложение об объекте, и сформулировать это в виде сложного общего термина. То, что предложение “Монблан выше, чем Маттерхорн, но Маттерхорн круче” говорит о Маттерхорне, можно сформулировать в относительном предложении: “объект, который не столь высок, как Монблан, но круче него”. Предицируя это Маттерхорну, мы приходим к исходному предложению.
Грамматику относительного предложения можно упростить, переписав его с помощью оборота “такой, что”: “объект х такой, что Монблан выше, чем х, но х круче”. Эта форма сохраняет порядок слов первоначального предложения. Символ “х” представляет относительное местоимение, записанное математическим способом. Во избежание двусмысленности мы можем изменять эту букву, когда одно относительное предложение включается в другое.
Относительное предложение ничего не дает в случае сингулярной предикации, ибо такая предикация возвращает нас к предложению первоначальной формы. Оно становится важным при множественной предикации. Без относительных предложений использование множественной предикации оказывается ограниченным вследствие нехватки общих терминов. Мы могли бы еще сказать: “Собаки суть животные” и даже: “Маленькие собаки суть забавные животные”, однако только при наличии относительных предложений мы можем воспарить к таким высотам, как, например, предложение: “Все, что удается спасти во время кораблекрушения, принадлежит государству”. Оно превращается в следующее выражение:
“Объекты х такие, что х спасен во время кораблекрушения, являются объектами х такими, что х принадлежат государству”.
В общем, там, где “х” и “Cx” представляют какие-либо предложения, которые мы можем сформулировать об х, относительные предложения открывают путь к множественной предикации:
“Объекты х такие, что Fx являются объектами х такими, что Gx”.
Получив этот инструмент, мы обретаем возможность универсальной и экзистенциальной квантификации. Это становится очевидным, как только мы осознаем, что “(x) Fx” эквивалентно “(х) (если не Fx, то Fx)” и, следовательно, эквивалентно:
“Объекты х такие, что не Fx являются объектами х такими, что Fx”.
Выше я сказал, что референцию можно почувствовать в предикации индивидуализирующих терминов. Однако лучше увидеть, как она постепенно появляется. Предложения “Фидо” и “молоко” уже в самом начале усваиваются посредством ассоциации с наиболее яркими элементами явления. Обычно эта яркость обусловлена указанием. Уже здесь, в отборе наиболее заметных деталей, быть может, и совершается первый шаг к возможному превращению в имена слов “Фидо” и “молоко”. Такие предикации, как “Молоко является белым”, еще больше усиливают эту атмосферу наличия объективной референции, обращая внимание на совпадение выделенных деталей. Так, появляется различие между предикацией “Молоко является белым” и “Когда приходит ночь, зажигаются лампы”. Здесь слово “когда” представляет собой связку, похожую на истинностно-функциональные связки; будучи примененным к предложению случая, это слово порождает устойчивое предложение. “Молоко является белым” точно так же можно рассматривать как устойчивое предложение, состоящее из предложений случая “молоко” и “белое”. Однако оно говорит больше, чем “Когда имеется молоко, имеется и белое”, оно утверждает: “Где имеется молоко, имеется и белое”. Таким образом, осуществляется двойная концентрация внимания на особом элементе ситуации, и в этом я усматриваю усиление объективной референции.
Такие предикации, как “Молоко является белым”, все-таки дают еще слишком мало оснований для приписывания объективной референции. Как уже было отмечено, мы вполне можем продолжать использовать содержательные имена в качестве предложений случая и не говорить об объектах. Конечная и зафиксированная онтология не является онтологией.
Предикация индивидуальных терминов, как в предложении “Фидо есть собака”, усиливает референцию двумя способами. Здесь сильнее подчеркнута концентрация на особом элементе явления, чем в предложении “Молоко является белым”, так как от Фидо требуется не только совпадать с выделенной частью мира, образующей собаку, но и слиться с одним из ее конкретных проявлений. Как уже было отмечено, еще более важно то, что слово “собака” нарушает “Фидо”-Фидо-принцип, ибо собаки большей частью безымянны.
Однако даже на этой стадии референциальный аппарат и его онтология остаются неопределенными. Индивидуация оказывается весьма неясной в течение сколько-нибудь заметного временного интервала. Возьмем, например, термин “собака”. Мы могли бы опознать какую-то конкретную собаку в нескольких ее появлениях, если бы заметили в ней какие-то отличительные особенности; бессловесное животное оставалось бы одним и тем же. Мы узнаем Фидо в его появлениях, усваивая предложение случая “Фидо”, точно так же, как мы узнаем молоко и сахар, усваивая слова “молоко” и “сахар”. Даже при отсутствии отличительных признаков мы безошибочно будем связывать между собой краткие явления собаки как фазы одного и того же пса, пока сохраняем внимание. Однако после любого значительного периода наблюдений вопрос о тождестве собак без отличительных особенностей просто не встает — даже на первоначальной стадии усвоения языка. Он вряд ли имеет смысл до тех пор, пока мы в состоянии утверждать, что если какая-либо собака ведет себя определенным образом, то при обычных условиях та же самая собака будет вести себя подобным образом. Такие общие рассуждения о долговременной причинности оказываются возможными только с появлением квантификации или ее эквивалента — относительных предложений во множественной предикации. Во временном измерении индивидуация зависит от относительных предложений и только с полной индивидуацией референция оказывается вполне возможной.
Если у нас есть относительные предложения, то получает реализацию объективная референция. Источником референции в относительном предложении являются относительные местоимения “тот” или “который” вместе с их повторениями в форме “это”, “он”, “ее” и т. п. Упорядоченные символической логикой, эти местоимения приводят к связанным переменным квантификации. Область переменных, как было сказано, охватывает все объекты, любые объекты могут выступать в качестве значений переменных. Принять объекты некоторого вида — значит рассматривать их как значения наших переменных.
II
В таком случае какие же объекты мы считаем нужным принимать? В первую очередь — тела. Возникновение референции обеспечивается предложениями случая “собака” или “животное”, которые имеют статус общих терминов, обозначающих тела, и предложениями случая “Фидо” или “мама” со статусом сингулярных терминов, обозначающих тела.
Если принять во внимание социальный характер остенсивных процедур, то покажется вполне естественным, что некоторые предложения случая, усваиваемые остенсивно, предполагают наличие тел. Ребенок усваивает предложение случая с помощью матери, причем мать и ребенок смотрят на ситуацию со своих точек зрения, замечая в ней черты, невходящие в навязываемое представление. В детстве мать усвоила это предложение в столь же расплывчатых обстоятельствах. Таким образом, данное предложение должно быть достаточно гибким, чтобы использоваться независимо от конкретной точки зрения. Поэтому особенности некоторого тела во всех его визуальных проявлениях естественно подводятся под единичное предложение случая и, в конечном итоге, — под единичное обозначение.
Мы уже видели, каким образом реификации молока, древесины и других веществ могла бы происходить аналогично реификации тел. Тела являются нашими парадигмальными объектами, однако аналогия с ними охватывает и вещества. Грамматическая аналогия между общими и сингулярными терминами побуждает нас трактовать общий термин как обозначающий единичный объект, поэтому мы склонны утверждать существование области объектов, обозначаемых общими терминами, — области свойств или множеств. Рассматривая глаголы и предложения тоже как что-то именующие, мы в результате всего этого получаем весьма расплывчатую и хаотичную онтологию.
Онтология здравого смысла является неопределенной и хаотичной в двух отношениях. Она включает в себя множество подразумеваемых объектов, которые определены неясно или неадекватно. Однако еще более важно то, что она не имеет определенной сферы: в общем мы не можем даже сказать, какие из этих неопределенных вещей включены в нее, какие вещи принимаются нами. Следует ли рассматривать грамматику как отвечающую на этот вопрос? Требует ли каждое имя существительное некоторого множества денотатов? Конечно нет, субстантивация глаголов часто является не более чем стилистическим приемом. Но можем ли мы установить границу?
Вопрос ошибочен: здесь нет никакой границы. Наличие тел принимается; именно они прежде всего и главным образом являются вещами. Сверх этого имеется последовательность все более отдаленных аналогий. Разнообразные выражения используются способами, более или менее параллельными способам употребления терминов для обозначения тел, и более или менее утверждается существование соответствующих объектов pari passu 4. Однако не возникает мысли установить онтологический предел указанного параллелизма.
Я не хочу сказать, что обыденный язык порочен и несет в себе неряшливую мысль. Мы должны принять эту неопределенность как факт и понять, что в обыденном языке не содержится четкой онтологии. Мысль о существовании границы между бытием и небытием является философской идеей, идеей технической науки в широком смысле слова. Ученые и философы заняты поисками всеохватывающей системы мира, которая гораздо более жестко и определенно ориентирована на референцию, чем обыденный язык. Интерес к онтологии не означает коррекции обыденного мышления и практики, он лежит вне повседневной культуры, хотя и вырастает из нее.
При желании мы можем провести онтологические пограничные линии. Можно упорядочить систему наших обозначений, допустив в нее только общие и сингулярные термины, сингулярную и множественную предикацию, истинностные функции и аппарат относительных предложений. Эквивалентно, хотя и более искусственно, вместо множественной предикации и относительных предложений принять кван-тификацию. Тогда мы можем сказать, что принимаемые объекты являются значениями переменных или местоимений. При таком упорядочении разнообразные фразеологические обороты обыденного языка, как будто бы вводящие новые виды объектов, исчезают. Новые оптические обязательства могут возникать в других случаях. Имеется пространство выбора и можно сделать выбор в пользу простоты общей системы мира.
Несомненно, требуется гораздо больше объектов, чем только тела и вещества. Нам нужны все виды отдельных частей и порций веществ. И если здесь нет никаких ограничений, то мы естественно приходим к допущению в качестве некоторого объекта любой части пространства-времени, пусть она даже оказывается непостоянной и гетерогенной. В этом и состоит обобщение примитивной и плохо определенной категории тел, к которым я отношу физические объекты.
Вещества распадаются на части, подобные физическим объектам. Молоко, древесина или сахар являются прерывными четырехмерными физическими объектами, охватывающими все молоко, древесина или сахар мира.
Основания рассматривать физические объекты в пространственно временных отношениях и трактовать время по аналогии с пространством хорошо известны и неоднократно отмечались 5. Оставим их в стороне и обратимся к критике концепции четырехмерности, ибо это гораздо более интересно. Отчасти эта критика обусловлена очевидным недоразумением — представлением о том, что время остановлено, изменение отсутствует и все навеки замерло в четвертом измерении. Это представление чрезмерно нервных людей, переоценивающих власть мира. Даже будучи четвертым измерением, время все-таки остается временем, а различия, возникающие по линии четвертого измерения, остаются изменениями. Только рассмотрение их становится более простым и плодотворным.
Критика опирается также на известное учение о том, что не все утверждения о будущем сегодня обладают истинностными значениями, ибо некоторые из них так и остаются причинно недетерминированными. Однако детерминизм здесь совершенно не при чем. Вопрос об истинах будущего решается соглашением об употреблении слов и носит столь же схоластический характер, как и тавтологический фатализм Дорис Дэй “Che sara sara” 6.
Другой вопрос, который столь же ошибочно связывают с детерминизмом, есть вопрос о свободе воли. Вслед за Спинозой, Юмом и многими другими я считаю некоторое действие свободным, если мотивы или побуждения действующего агента являются звеном его каузальной цепи. Причем сами эти мотивы и побуждения могут быть строго де терминированы.
Идеал чистого разума для меня состоит в том, чтобы трактовать детерминизм так широко, как это позволяет квантовая механика. Однако попытки его строгой формулировки сталкиваются с хорошо известными трудностями. Когда о некотором событии мы говорим, что оно детерминировано одним из существующих сейчас событий, то должны ли мы при этом считать, что имеется общее условное утверждение, истинное, хотя, быть может, и неизвестное нам, антецедент которого представлен настоящим событием, а консеквент — обсуждаемым будущим событием? Без некоторых значительных ограничений такой детерминизм довольно быстро выхолащивается в “Che sara sara” и способен служить лишь темой шутливых песен. Тем не менее, при всей своей неопределенности идея детерминизма сохраняет свое значение как идеал разума. Она важна как общее предписание для поиска механизмов взаимодействия.
Однако все это было лишь побочными философскими разговорами. Вернемся к нашим баранам — по-новому обобщенным физическим объектам. Одно из преимуществ такого обобщения состоит в рассмотрении событий в качестве объектов. Действие или взаимодействие можно отождествить с физическими объектами, представляющими собой временные аспекты агента или агентов действия. Такое истолкование событий вызывало то опасение, что оно неспособно различить двух действий, которые осуществляются одновременно, например, человек идет и одновременно жует резинку. Я полагаю, однако, что все требуемые различения могут быть осуществлены еще на уровне общих терминов. Не всякий идущий жует резинку и не всякий жующий идет, хотя случается, что эти два действия происходят одновременно. О некотором действии что-то можно сказать как о ходьбе и нечто иное о нем можно сказать как о жевании резинки, хотя все это одно и то же событие, у которого имеются, так сказать, особенности движения ног, с одной стороны, и особенности движения челюстей — с другой.
Основания для указанной трактовки событий дает логика наречий Дэвидсона 7, который, к моему удовольствию, показал, что квантифи-кация по событиям дает наилучший путь построения конструкций с наречиями.
Наше широкое понятие физического объекта выявляет важные стороны тождества. Некоторые философы указывали на путаницу, возникающую при обсуждении персонального тождества в случаях раздвоения личности или в фантазиях относительно переселения душ или пересадки мозга. Это не вопросы о природе тождества, а скорее вопросы о том, как лучше сформулировать термин “личность”. Опять-таки существует избитый пример с судном Тезея, в котором одна доска заменяется другой до тех пор, пока в нем не остается ни одной первоначальной доски. Вопрос о том, должны ли мы считать его тем же самым судном, относится не к словам “тем же самым”, а к слову “судно”: как мы находим объект для этого термина в потоке времени?
Любой непротиворечивый общий термин обладает собственным принципом индивидуации, собственным критерием тождества его денотатов. Этот принцип часто является неопределенным, как и принцип индивидуации личностей в научной фантастике. Соответственно и термин столь же неопределен, как его принцип индивидуации.
Большая часть наших общих терминов обретает индивидов благодаря непрерывности рассмотрении, поскольку непрерывность близка каузальным связям. Но даже эффективные термины, опирающиеся на непрерывность, часто разветвляются в своей индивидуации, как судно Тезея, с одной стороны, и его постепенно исчезающая первоначальная субстанция — с другой. Непрерывность сохраняется в обоих направлениях.
Все это должно быть ясно и без помощи нашего широкого понятия физического объекта, однако это понятие доводит дело до конца. Оно показывает, насколько бессмысленно, изолируясь от контекста, спрашивать, являются ли некоторый вчерашний и некоторый сегодняшний образы образами одной и той же вещи. Они могут быть или могут не быть образами одного и того же тела, однако они безусловно являются образами одной и той же вещи, одного и того же физического объекта, ибо содержание любой части пространства-времени, сколь бы разбросанной в пространстве и времени она ни была, считается физическим объектом.
Президент, или президентство Соединенных Штатов, является одним из таких физических объектов, хотя и не телом. Это пространственно прерывный объект, составленный из временных отрезков, каждый из которых является временным периодом некоторого тела — какого-то человека. Вещь в целом начинается во времени в 1789 г., когда пост занял Джордж Вашингтон, а завершит она свое существование только с последним президентством, т. е. по крайней мере два столетия спустя. Другим, в чем-то похожим физическим объектом, является Далай-лама, существование которого опирается на миф о последовательных реинкарнациях. Однако миф необязателен.
Тело представляет собой физический объект особого рода — объект, который выглядит непрерывным и плотным в пространстве, четко выделяется на фоне своего окружения и сохраняет индивидуальность во времени благодаря непрерывности изменений места, формы и цвета. Эти критерии достаточно расплывчаты, особенно с точки зрения молекулярной теории, которая говорит нам, что границы твердого тела неопределенны и его непрерывность лишь кажущаяся.
Обобщение от тела к физическому объекту естественно следует, как мы видели, за конкретизацией отдельных частей вещества. Столь же естественно оно соответствует молекулярной теории: если даже твердое тело не имеет четких границ, то почему мы должны здесь останавливаться?
Нам не удалось бы обосновать существование с помощью неопределенных понятий тела и вещества, если бы тела и вещества исчерпывали всю нашу онтологию. Более конкретные индивиды, такие как “собака” или “стол”, подобно “телу”, продолжают сохранять неопределенность своих микрофизических границ и неопределенность области самих все более отдаленных денотатов. Однако эта неопределенность относится лишь к классификации, а не к существованию. Все варианты считаются физическими объектами. Физические объекты в этом родовом смысле образуют довольно богатый универсум, однако требуется нечто большее — нужны числа. Измерение полезно для кулинарии и коммерции, но с течением времени оно возвышается до более благородной цели — до формулировки количественных законов. Существуют фундаментальные научные теории, которые и являются источниками реальных чисел. Диагонали требуют иррациональных чисел, окружности — трансцендентных. Мы не можем обойтись одними константами, нам нужна квантификация по числам. Принятие чисел в качестве значений переменных означает их материализацию и признание цифр их именами. Этого требует общность наших количественных законов.
Измерения иногда рассматривали как приписывание чисел: девять миль, девять галлонов. Мы будем следовать Карнапу8 и строить каждую измерительную шкалу как многоместный общий термин, связывающий физические объекты с чистыми числами. Таким образом, “галлон ху” означает, что жидкость или сыпучий физический объект х равен у галлонов, а выражение “миля хуz” означает, что физические объекты х и у находятся на расстоянии z миль друг от друга. В таком случае чистые числа, по-видимому, принадлежат к нашей онтологии.
Классы также включаются в онтологию, так как, подсчитывая вещи, мы измеряем классы. Если статистическое обобщение, относящееся к некоторой популяции, содержит квантификацию по числам людей, оно должно также включать в себя квантификацию по классам, членами которых являются люди. Квантификация по классам присутствует и в других столь же неприметных случаях, о чем свидетельствует известное определение Фреге понятия “предок” с помощью понятия “родители”: предками некоторого человека являются члены каждого класса, содержащего этого человека и родителей своих членов.
Иногда в естествознании мы явным образом интересуемся классами, а именно в таксономии. Мы читаем, например, что существует свыше четверти миллиона видов жуков. Здесь, очевидно, мы имеем дело с четвертьмиллионными классами и прежде всего и главным образом, — с классом всех таких классов. Однако, мы можем немного сэкономить. Вместо того чтобы в этом контексте говорить о видах, мы можем употреблять двуместный общий термин, применимый к жукам, — “несовпадающий по виду”. Утверждение о том, что существует свыше четверти миллиона видов жуков, эквивалентно утверждению о том, что существует класс, состоящий из свыше четверти миллиона жуков, ни одна пара из которых не совпадает по виду. Последнее утверждение передает нужную информацию и все еще требует материализации обширного класса, однако это класс жуков, а не класс классов жуков.
Такой способ устранения класса классов применим далеко не всегда. Здесь его можно использовать благодаря тому, что виды взаимно несовместимы.
Следует отметить чисто вспомогательную роль классов во всех трех примерах. При подсчете вещей нас больше интересуют считаемые вещи, чем их классы. В примере с генеалогией мы имеем дело с людьми, их родителями и предками; классы появляются лишь при переходе от одних к другим. Большой и даже чрезмерный простор классы получают в примере с жуками. Но даже здесь, когда говорят, что существует столь большое количество видов, интересуются в первую очередь жуками, а не классами. Данное утверждение говорит нам о том, что жуки в высшей степени разборчивы при спаривании. Оно передает именно эту информацию, но делает это более точно, и ссылка на классы как раз способствует большей точности. Наши интересы ограничиваются физическими объектами, и апелляция к классам выполняет лишь инструментальную роль. Я рассматриваю математику в ее отношении к естественным наукам именно с этой точки зрения. Тем не менее, рассматривать классы, числа и тому подобное с инструментальной точки зрения вовсе не значит отрицать возможность их объективации, нужно лишь объяснить, почему?
III
Итак, в дополнение к физическим объектам мы принимаем также абстрактные объекты. Чтобы лучше понять, как это происходит, рассмотрим простой пример с натуральными числами. Условия, которые нам нужно наложить на них, просты и немногочисленны: мы принимаем некоторый объект в качестве первого числа и некоторый оператор, применение которого к какому-нибудь числу порождает единственное новое число. Короче говоря, нам нужна некая прогрессия, ибо любая прогрессия опирается на эти основания. Важнейшее применение натуральных чисел заключается в применении их к измерению классов — в утверждении, что класс имеет п элементов. Доказано, что другие важные применения чисел сводимы к данному. Однако этой цели будет служить любая прогрессия, ибо сказать, что некий класс имеет п элементов, есть то же самое, что сказать, что его элементы находятся в соответствии с членами прогрессии до п, не уточняя при этом, какая прогрессия имеется в виду.
Существует множество способов определения конкретных последовательностей классов. Когда нам нужны натуральные числа, мы можем просто взять члены одной из таких последовательностей — той, которая покажется нам наиболее удобной. В свою очередь, на базе натуральных чисел хорошо известными способами можно с помощью классов определить рациональные и иррациональные числа. При одном из таких построений они оказываются просто определенными классами натуральных чисел. Поэтому когда нам требуются рациональные или иррациональные числа, мы можем взять подходящие подклассы какой-либо последовательности классов. У нас никогда не возникает необходимости говорить о числах, хотя в практике удобно пользоваться числовым жаргоном.
Таким образом, числа можно выбросить за борт, сохранив их лишь как манеру речи. У нас остаются лишь физические объекты и классы. Причем не только классы физических объектов, но классы классов и так далее. Некоторые из этих высших уровней нужны для выполнения функций чисел и других средств прикладной математики, поэтому приходится принимать всю иерархию, чтобы избежать дополнительных сложностей.
Но что же такое классы? Рассмотрим самый нижний уровень — классы физических объектов. Каждое относительное предложение или другой общий термин детерминирует некоторый класс — класс тех физических объектов, приписывание которым данного термина является истинным. Два термина детерминируют один и тот же класс физических объектов в том случае, если их приписывание истинно для одних и тех же физических объектов. Однако не впадая в противоречие со всем сказанным, мы могли бы систематически реконструировать каждый класс как его дополнение, компенсировав это переинтерпретацией двуместного общего термина “быть членом чего-то” таким образом, чтобы он стал означать “не быть членом чего-то”. От этого ничего бы не изменилось.
Здесь мы можем увидеть глубокое различие между абстрактными и конкретными объектами. По-видимому, физический объект во многих случаях и в значительной степени можно фиксировать посредством указания. Но я убежден, что это различие иллюзорно.
В качестве примера вновь рассмотрим мое расширенное понятие физического объекта как материального содержания любой пространственно-временной области. Это было интуитивным объяснением, не предполагавшим материализации самого пространства-времени. Однако мы вполне могли бы материализовать эти участки пространства-времени и рассматривать их вместо физических объектов или же просто назвать их физическими объектами. Все, что можно было сказать в рамках прежней позиции, оказывается возможным перевести на язык новой точки зрения без последствий для структуры научной теории или ее связей с наблюдением. Во всех случая, когда предикация “x есть Р” говорит о физическом объекте х, мы могли бы, по сути дела, читать это так: “х есть пространство-время Р”. Можно было бы прежнее “Р” переинтерпретировать как “пространство-время Р” и ничего не переписывать.
Понятие пространства самого по себе или места является неприемлемым. Если бы существовали реальные места, то существовали бы абсолютный покой и абсолютное движение, поскольку изменение местоположения было бы абсолютным движением. Против понятия пространства-времени такого возражения выдвинуть нельзя.
Если мы принимаем избыточную онтологию, включающую в себя и физические объекты и пространственно-временные области, то можно было бы считать их различными. Однако, если мы заменяем физические объекты их пространственно-временными областями, а затем компенсируем это переинтерпретацией двуместного общего термина “есть материальное содержание чего-то” так, чтобы он означал “есть пространственно-временная область чего-то”, то ни о каком различии говорить уже нельзя. При переводе с постороннего языка мы можем выбирать любую интерпретацию.
Все эти примеры не вполне естественны, ибо они справедливы только в том случае, если предполагается существование пустых пространственно-временных областей и они — подобно наполненным областям — допускаются в качестве значений переменных. Если бы мы всерьез пытались реконструировать физические объекты как пространственно-временные области, мы должны были бы расширить наш универсум, включив в него пустые области, и тем самым пришли бы к бессодержательности непрерывной системы координат.
Это изменение онтологии, устранение физических объектов в пользу чистого пространства-времени оказывается чем-то большим, чем придуманным примером. Элементарные частицы становятся опасно неустойчивыми по мере прогресса физики. Возникают серьезные сомнения в индивидуальности частицы, причем не только в потоке времени, но даже в отдельный момент. Теория поля, в которой состояния приписываются непосредственно пространственно-временным областям, способна дать лучшую картину мира, как полагают некоторые физики.
В этом пункте напрашивается дальнейший сдвиг онтологии: можно заменить пространственно-временные области соответствующими классами четверок чисел произвольно выбранной системы координат. Тогда мы получим онтологию чистой теории множеств, так как в ней можно построить числа и четверки чисел. Не существует больше никаких физических объектов, выступающих в качестве индивидов при построении иерархии классов, однако это не приносит ущерба. В современной теории множеств принято начинать с нулевого класса, затем образовывать из него единичный класс и так далее, производя, таким образом, бесконечное количество классов, из которого затем можно получить все известное богатство бесконечного.
Против отождествления мира с продуктом столь произвольно избранной системы координат можно было бы возразить. Но можно и согласиться с ним, приняв во внимание то обстоятельство, что именно благодаря произвольности координат в законы теоретической физики не войдут никакие конкретные числовые координаты. Конкретная система координат появляется лишь на более низких уровнях — при обсуждении вопросов астрономии, географии, геологии или истории, и здесь она оказывается уместной.
Теперь посмотрим на те три случая, в которых мы интерпретировали или переинтерпретировали некоторую область объектов, отождествляя ее с частью другой области. В первом примере мы отождествили числа с классами. Во втором примере физические объекты были отождествлены с наполненными пространственно-временными областями. В третьем примере пространственно-временные области были отождествлены с некоторыми классами, а именно классами четверок чисел. В каждом из этих случаев мы получали упрощение, поскольку вначале у нас было две области.
Имеется четвертый пример того же рода, который стоит отметить, ибо он связан с давно обсуждаемым дуализмом мышления и тела. Вряд ли нужно говорить, что этот дуализм не вызывает симпатий. Если мышление и тело должны взаимодействовать, то нам нужно искать механизм этого взаимодействия. Мы также сталкиваемся с печальной необходимостью убедить физиков отказаться от нежно любимых ими законов сохранения. С другой стороны, безвредный дуалистический параллелизм оказывается фундаментально избыточным и представляет собой образец того ненужного умножения сущностей, которое столь сурово осуждал Уильям Оккам. Однако теперь легко увидеть, что этот признающий или непризнающий взаимодействие дуализм сводим к физическому монизму, если, конечно, не признавать существования бесплотных духов. Дуалист, отвергающий существование бесплотных духов, обязан согласиться с тем, что для каждого состояния мышления существует сопутствующее и легко различимое состояние соответствующего тела. Обсуждаемое состояние тела легко описать просто как состояние, сопровождающее некоторое состояние мышления. Но тогда мы можем обойтись одними состояниями тела, отбросив те состояния мышления, с помощью которых указывали на первые. Мы можем переинтерпретировать менталистские термины как обозначающие соответствующие состояния тела, и никто не заметит никакой разницы.
Эта переинтерпретация менталистских терминов напоминает то истолкование событий, которое я предложил выше, и ставит тот же вопрос о распознавании сопутствующих событий. Я вновь предложил бы тот же ответ, который дал выше.
Я рассматриваю это как свидетельство того, что здесь нет свободы выбора, нет надежды на обоснование ментального монизма посредством приписывания ментальных состояний всем состояниям физических объектов.
Четыре перечисленных случая редукционной переинтерпретации вполне удовлетворительно позволяют нам освободиться от одной из областей и действовать только с оставшейся. Однако не менее поучительным я нахожу другой вид переинтерлретации, при котором мы ничего не сокращаем, а просто изменяем наши объекты без малейшего нарушения структуры или эмпирического обоснования научной теории. Ясно, что в каждом случае нам требуется только одно — некоторое правило, посредством которого единственный объект предлагаемого нового типа приписывается каждому из прежних объектов. Я называю такое правило “функцией замещения”. Когда мы утверждаем, что х есть Р, мы приписываем общий термин “Р” некоторому объекту х. Теперь вместо этого мы переинтерпретируем х в новый объект и будем говорить, что х есть f от Р, где “f” представляет функцию замещения. Вместо того чтобы говорить “х есть собака”, мы говорим, что х есть пространственно-временная область, пожизненно занятая собакой. Или же мы сохраняем старый термин “Р”, “собака” и переинтерпретируем его как “f от Р”, “пространственно-временная область собаки”. Такова стратегия, которую мы могли видеть в разнообразных примерах.
Осуществляемое изменение является двойным и радикальным. Устраняются первоначальные объекты и изменяется интерпретация общих терминов. С одной стороны, происходит изменение онтологии, с другой ~ идеологии, и это осуществляется одновременно. Вместе с тем вербальное поведение не нарушается, находя подтверждение в тех же самых наблюдениях, что и прежде. Реально ничего не меняется.
Отсюда я делаю вывод о непостижимости референции. Вопрос о том, о каких объектах говорит некий человек, есть не более чем вопрос о том, как мы предлагаем переводить его термины в наш язык. Мы свободны варьировать решение этого вопроса вместе с функцией замещения. Этот перевод ограничивает свободно колеблющуюся референцию чужих терминов только относительно свободно колеблющейся референции наших собственных терминов, связывая эти термины.
Дело не в том, что мы мечемся в поисках какой-то твердой почвы. Опираясь на свой собственный язык, мы спокойно пользуемся им, и все хорошо: слово “кролик” обозначает кроликов и нет смысла спрашивать, “Являются ли кролики в этом смысле "кроликами"?”. Референция становится непонятной в том случае, когда мы начинаем размышлять об отображении нашего языка в самое себя или занимаемся переводом.
Структура определяется теорией, а не выбором ее объектов. Этот факт пятьдесят лет тому назад обосновал Ф. Рамсей, рассуждая с иных позиций. К этой теме неоднократно обращался Б. Рассел в своей работе “Анализ материи”, хотя и обсуждал ее в несколько расплывчатой манере. Однако и Рамсей, и Рассел говорили только о том, что они называли теоретическими объектами, противопоставляя их наблюдаемым объектам.
Я расширяю это учение на все объекты, ибо все объекты я считаю теоретическими. Это есть следствие серьезного отношения к идее, восходящей к Бентаму, а именно идее семантической первичности предложений. Именно предложения случая, а не термины следует рассматривать как реакцию на стимул. Даже наши изначальные объекты — тела — уже являются теоретическими. Это становится наиболее заметно, когда мы ищем их индивидуацию во времени. Имеем ли мы дело с тем же самым яблоком в следующий момент времени или с другим, похожим на первое, устанавливается с помощью вывода из сети гипотез, которые мы постепенно усвоили в процессе овладения ненаблюдаемой суп ер структурой нашего языка.
Отчетом о наблюдениях, на которые опирается наука, являются предложения случая. Продуктом науки также являются предложения, которые, как мы надеемся, содержат истину о природе. Объекты, или значения переменных, служат лишь указателями в пути, и мы можем заменять или отбрасывать их, как нам будет угодно, пока сохраняется структура связи предложений. Научная система, онтология и все остальное представляют собой созданное нами концептуальное средство, связывающее один чувственный стимул с другим. Я еще раз повторяю то, с чего начал.
Но в самом начале статьи я также высказал свою непоколебимую уверенность в существовании внешних вещей — людей, нервных окончаний, палок, камней. Я вновь это утверждаю. Я также верю, хотя и менее твердо, в существование атомов, электронов и классов. Но как же теперь весь этот здравый реализм можно совместить с той сухой картиной, которую я только что изобразил? Ответ дает натурализм — осознание того факта, что сама наука, а не первая философия решает, какая реальность должна быть выделена и описана.
Семантические рассуждения, которые кажутся несовместимыми со всем этим, связаны не с оценкой реальности, а с анализом метода и свидетельств. Они относятся не к онтологии, а к методологии онтологии и, таким образом, к эпистемологии. Эти рассуждения показали, что я действительно мог бы отказаться от моих внешних вещей и классов и обратить функции замещения к чему-то странному и необычному, не затрагивая при этом никаких подтверждающих свидетельств. Однако все утверждения о реальности должны вытекать из чьей-то теории мира, в противном случае они будут противоречивыми.
Мои методологические соображения о функциях замещения и непостижимости референции также носят натуралистический характер, они не входят в философию, предшествующую науке. Речь все еще идет о физическом мире, представленном в терминах общей науки, которую с небольшими вариациями мы все принимаем. Наряду со всем этим существуют наши чувственные рецепторы, близкие и удаленные тела, воздействующие на эти рецепторы. Эпистемология или что-то близкое к ней для меня означает учение о том, каким образом мы — животные — могли изобрести науку, дающую схематичное представление внешних воздействий на нервные окончания. Именно это учение открывает, что видоизменения нашей онтологии посредством функций замещения столь же хорошо могли бы соответствовать чувственным импульсам. Признание этого обстоятельства не означает отказа от онтологии, в терминах которой осуществляется познание.
Мы можем отказаться от нее. Мы свободны изменять ее, не разрушая никаких свидетельств. Если мы делаем это, то данное эпистемологическое замечание само испытывает соответствующую переинтерпретацию. Нервные окончания и другие вещи позволяют осуществить подходящие замещения, опять-таки не затрагивая никаких свидетельств. Но было бы ошибочным предполагать, что нам все это безразлично и что все альтернативные онтологии мы можем признать истинными, а все рассматриваемые миры реальными. В таком случае мы спутали бы истину с подтверждением. Истина имманентна, и нет ничего более высокого. Мы же вынуждены рассуждать в рамках той или иной теории.
Трансцендентальное рассуждение или то, что претендует на звание первой философии, стремится получить статус имманентной эпистемологии в том смысле, который я придал этому понятию. Исчезает трансцендентальный вопрос о реальности внешнего мира — вопрос о том, изучает ли и в какой мере наша наука вещь в себе.
Наша научная теория может оказаться ошибочной в известном смысле вследствие неудачи предсказанных наблюдений. Но если неведомо для себя мы случайно нашли теорию, согласующуюся с каждым возможным наблюдением — как прошлым, так и будущим? В каком смысле тогда можно было бы говорить, что мир отличается от того, что утверждает теория? Очевидно, ни в каком, даже если бы нам удалось уточнить выражение “каждое возможное наблюдение”. Наша универсальная научная теория требует от мира лишь одного: он должен иметь такую структуру, которая обеспечивала бы те последовательности стимулов, которых ожидает наша теория. Более конкретные требования бессодержательны, как показывает свобода в выборе функций замещения.
Радикальный скептицизм возникает из путаницы того вида, который я упомянул, однако сам он не является противоречивым. Наука уязвима со стороны иллюзий типа кажущегося излома палки, опущенной в воду, и тому подобных, поэтому когда скептик отказывается от науки, в этом можно видеть лишь чрезмерно острую реакцию. Тем не менее, опыт способен оказаться таким, что оправдает его сомнения относительно внешних объектов. Наши успехи в предсказании наблюдений могут внезапно прекратиться, и одновременно окажутся успешными предсказания, опирающиеся на мечты и грезы. В этом случае вполне разумно было бы усомниться в нашей теории природы. Однако наши сомнения все-таки были бы имманентными и носили научный характер.
Моя позиция по отношению к рациональной реконструкции мира из чувственных данных столь же натуралистична. Я не считаю этот замысел противоречивым, хотя его мотивы в некоторых случаях весьма туманны. Как мне представляется, эта концепция постулирует область сущностей, непосредственно связанных с возбуждениями органов чувств, а затем — иногда с помощью вспомогательных сущностей теории множеств — приступает к построению посредством контекстуальных определений некоторого языка, адекватного для естественных наук. Идея такого построения выглядит весьма привлекательно, поскольку она ставит научное рассуждение в гораздо более явную и систематическую связь с контролирующими его наблюдениями. Увы, я убежден, что это, к сожалению, невозможно.
Другим понятием, которое я рискнул бы вытащить из омута трансцендентального, является понятие реальной действительности. Это понятие оказывается важным в связи с моей концепцией о неопределенности перевода. Я утверждал, что два различных перевода могут соответствовать всем возможностям поведения и, таким образом, не существует реальности, относительно которой тот или иной перевод можно признать верным. Подразумеваемое понятие реальности не является трансцендентальным или даже эпистемологическим, оно не связано с вопросом о наглядных свидетельствах. Это понятие относится к онтологии, к вопросу о реальности и должно истолковываться натуралистически в рамках нашей научной теории мира. Предположим, к примеру, что мы приняли физику элементарных частиц и установили совокупности или базисные состояния и отношения, в которых они могут находиться. Когда я утверждаю, что не существует объективной реальности, говоря, скажем, о двух конкурирующих переводах, то я имею при этом в виду, что оба перевода совместимы со всеми распределениями состояний и отношений элементарных частиц. Иными словами, они физически эквивалентны. Вряд ли стоит говорить о том, что у нас отсутствует способность выделять какие-то распределения микрофизических состояний и отношений. Я имею в виду физические условия, а не эмпирические критерии.
Именно в этом смысле я утверждаю, что не существует сущности, заставляющей нас интерпретировать любую человеческую онтологию так или, благодаря функциям замещения, иначе. Ничто человеческое, так сказать, не исключается. Мы можем изменить нашу собственную онтологию, сохранив все свидетельства, но при этом мы переходим от наших элементарных частиц к каким-то их заместителям и благодаря этому переинтерпретируем стандарты того, что считать сущностью. Подобно гравитации и электрическому заряду фактуальность есть внутреннее дело нашей теории природы.
1 Quine
W.V. О. Things and
Their Place in Theories. The Belknap Press of Harvard University Press. Camb.,
Mass., 1981, pp. 1 — 23. Перевод выполнен А. Л. Никифоровым.
2 По аналогии с “Ветрено”,
“Холодно” и т. п. здесь следовало бы сказать “Молочно”, но в русском языке это
не принято. Предложения английского языка “It's cold” (“Холодно”) и “It's milk”
(“Это есть молоко”) полностью совпадают по своей грамматической форме, в русских
же переводах появляется различие. К сожалению, расхождения подобного рода будут
встречаться довольно часто и иногда они способны затруднить понимание рассуждении
автора. — Прим. перев.
3 Утверждение о том. что
между именами и объектами существует одно-однозначное соответствие, т.е.- каждому
имени соответствует свой объект, а для каждого объекта имеется свое имя. — Прим.
перев.
4 Равномерно (лат.) —
Прим. перев.
5 См.,
например, мою книгу “Word and
Object”. Camb., Mass-: MIT Press, 1960, p. 170.
6 «Что будет, то будет”
(ит.) (слова известной песни) — Прим. перев.
7 Davidson
D. The Logical Form
of Action Sentences // The Logic of Action and Preference /Resher N. (ed.),
Pittsburgh, Pittsburgh University •Press, 1967, pp. 81-95.
8 Саrnар R. Physikalische Begriff Bildung. Karsruche, 1926.