XII
"Страшный и умный Дух, Дух самоуничтожения и небытия, -- так начинает Инквизитор, -- Великий Дух говорил с Тобою в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы искушал Тебя... Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трех вопросах, и что Ты отверг, и что в книгах названо искушениями? А между тем, если было когда-нибудь на земле совершено настоящее, громовое чудо, то это в тот день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса Страшного Духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтобы внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных -- правителей, первосвященников, ученых, поэтов -- и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события [Какая яркость в ощущении его действительности; мы отмечаем этот тон, потому что, варьируя, он изменяется в разных местах "Легенды" до совершенной ясности ощущения, что "события" никогда не было.], но и выражали бы, сверх того, в трех словах, в трех только фразах человеческих всю будущую историю мира и человечества, -- то думаешь ли Ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены Тебе тогда могучим и умным Духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, но с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая, -- и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо; но теперь, когда прошло пятнадцать веков, -- мы видим, что все в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более".
Пятнадцать веков минувшей истории здесь названы потому только, что самый разговор Инквизитора с Христом представляется происходящим в XVI столетии; но он писался в XIX в., и, если бы возможно было сделать это без грубого нарушения правдоподобия. Инквизитору следовало бы согласиться на все девятнадцать веков: все, о чем он говорит далее и на что указал словами -- "это не могло быть видно тогда", -- обнаружилось окончательно только в наше, текущее столетие, и никаких даже предвестников этого не было еще в эпоху, когда происходила описываемая сцена. Как это ни странно, перенесение исторических противоречий, раскрывшихся в XIX веке, в беседу, происходящую в XVI веке, не производит никакого дурного впечатления и даже не замечается: в разбираемой "Легенде" все временное до того отходит на задний план и выступают вперед черты только глубокого и вечного в человеке, что смешение в ней прошлого, будущего и настоящего, как бы совмещение всего исторического времени в одном моменте, не только не является чем-то чудовищным, но, напротив, совершенно уместно и кажется необходимым. Уже в приведенных словах Инквизитора мы чувствуем, что он как будто сам забывает, что обращает свою речь к другому; она звучит как монолог, как исповедь веры 90-летнего старика, и чем далее она развивается, тем яснее выступает из-за его "высокой и прямой фигуры" небольшая и истощенная фигурка человека XIX века, выносившая в душе своей гораздо более, нежели мог выносить старик, хотя бы и "вкушавший акриды и мед в пустыне" и сожигавший потом еретиков сотнями "ad majorem gloriam Dei" [К вящей славе Божией (лат.)].
Инквизитор с точки зрения трех искушений, как бы образно представивших будущие судьбы человека, начинает говорить об этих судьбах, анализируя смысл самых искушений. Таким образом, вскрытие смысла истории и как бы измерение нравственных сил человека делается здесь в виде обширного толкования на краткий текст Евангелия. Вот как записано о самом искушении и первом "вопросе Духа" у Евангелиста Матфея: "Тогда Иисус возведен был духом в пустыню искуситься от Диавола. И постился дней сорок и ночей сорок, но напоследок взалкал. И приступил к Нему Искуситель, и сказал: Если ты Сын Божий, то скажи, чтобы камни эти стали хлебами. Он же, отвечая, сказал ему:
Написано: не хлебом одним жив будет человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих" (IV, .1 -- 3).
"Реши же Сам, -- говорит Инквизитор, -- кто был прав. Ты или тот, который тогда вопрошал Тебя? Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально [Действительно, очень замечательно, что ведь Дух искушал Богочеловека не когда-нибудь посреди его служения на спасение рода человеческого, но перед вступлением на это служение, и, следовательно, он, древний борец с Богом и враг рода человеческого, как бы соблазнял его на другие возможные способы спасения, указывал иные пути для этого, чем учение Его божественное и крестная смерть. Искушения относились именно к целому служению Иисуса Христа, и поэтому хлебы, чудо и власть, Искусителем предложенные, суть действительно три модуса иного, не небесного, не божественного, не благодатного и таинственного спасения.], но смысл его тот: "Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, -- ибо никогда и ничего не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!" [Впервые мысль эта, очень глубокая, была высказана Достоевским в 1847 г., в одном из самых беспорядочных его произведений -- "Хозяйка", см. стр. 347 "Сочинений", т. 2, изд. 1882. Вот эти слова: "Слабому человеку одному не сдержаться... Только дай ему все, он сам же придет, все назад отдаст; дай ему полцарства земного в обладание, попробуй, -- ты думаешь, что? Он тебе тут же в башмак спрячется, -- так умалится. Дай ему волюшку, слабому человеку, -- сам ее свяжет, назад принесет" и пр. Это показывает, до какой степени рано у Достоевского зародились все его основные идеи, лишь в утверждении или отрицании которых он позднее десятилетия колебался, но ничего существенно нового не открывал в них.] А видишь ли сии камни в этой нагой и раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество, как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку Свою и прекратятся им хлебы Твои. Но Ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение: ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами. Ты возразил, что человек жив не единым хлебом: но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на Тебя Дух Земли, и сразится с Тобою, и победит Тебя, и все пойдут за ним, восклицая: "Кто подобен Зверю сему, -- он дал нам огонь с небеси!"
Здесь в апокалиптическом образе представлено восстание всего земного, тяготеющего долу в человеке, против всего небесного в нем, что устремляется вверх, и указан победный исход этого восстания, которого мы все -- грустные свидетели. Нужда, гнетущее горе, боль несогретых членов и голодного желудка заглушит искру божественного в человеческой душе, и он отвернется от всего святого и преклонится, как перед новою святынею, перед грубым и даже низким, но кормящим и согревающим. Он осмеет, как ненужных людей, своих прежних праведников и преклонится перед новыми праведниками, станет составлять из них новые календари святых и чтить день их рождения, как "благодетелей человечества". Уже Ог. Конт на место христианства, которое он считал отживающею религиею, пытался изобрести некоторое подобие нового религиозного культа, с празднествами и чествованием памяти великих людей, -- и культ служения человечеству все сильнее и сильнее распространяется в наше время, по мере того как ослабевает служение Богу. Человечество обоготворяет себя, оно прислушивается теперь только к своим страданиям и утомленными глазами ищет кругом, кто бы утолил их, утишил или, по крайней мере, заглушил. Робкое и дрожащее, оно готово кинуться за всяким, кто что-нибудь для него сделает, готово благоговейно преклониться перед тем, кто удачною машиной облегчит его труд, новым составом удобрит его поле, заглушит хотя бы путем вечной отравы его временную боль. И, смятенное, страдающее, оно точно утратило смысл целого, как будто не видит за подробностями жизни своей главного и чудовищного зла, со всех сторон на нее надвигающегося: что, чем более пытается человек побороть свое страдание, тем сильнее оно возрастает и всеобъемлющее становится, -- и люди уже гибнут не единицами, не тысячами, но миллионами и народами, все быстрее и все неудержимее, забыв Бога и проклиная себя.
Мы приведем величественный образ из Откровения Св. Иоанна, -- откровения о судьбах Церкви Божией на земле и также рода человеческого, около нее волнующегося, ее усиливающегося поглотить; образы здесь выражают иносказательно циклы в развитии этих судеб и своим характером определяют их общий, отвлеченный от всех подробностей смысл: "стал я на песке морском и увидел выходящего из моря Зверя с семью головами и десятью рогами: на рогах его было десять диадем, а на головах его -- имена богохульные. И дал ему Дракон [Т. е., по Апокалипсису, отпадший от Бога Первый Дух.] силу свою, и престол свой, и власть великую. И видел я, что одна из голов его как бы смертельно была ранена; но эта смертельная рана исцелела. И дивилась вся земля, следя за Зверем, и поклонились Дракону [Мы ожидали бы "Зверю", -- но как удивительно выдержана точность апокалиптических образов, соответствие их действительному смыслу!], который дал власть Зверю, говоря: Кто подобен Зверю сему? и кто может сразиться с ним? И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно; и дана была власть действовать сорок два месяца. И отверз он уста свои для хулы на Бога, чтобы хулить имя Его, и жилище Его, и живущих на небесах. И дано было ему вести брань со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом людей, и над родом, и языком и племенем. И поклонятся ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира. Кто имеет ухо -- да слышит. Если кого в пленение возьмет -- в пленение пойдет, если кого оружием убьет -- подобает ему быть оружием убитым. Здесь -- терпение и вера святых" (Апок., XIII).
Знание, кормящее, но уже не просвещающее человека, великий промен духовных даров на вещественные дары, чистой совести -- на сытое брюхо, представлены в этом поразительном образе. С заботою об "едином хлебе" закроются алтари, исчезнет великая устрояющая сила, и люди вновь примутся за возведение здания на песке, за построение своими силами и своею мудростью Вавилонской башни своей жизни. На все это указывает Инквизитор в проникновенных словах и тут же предсказывает, чем все это кончится: "Знаешь ли Ты, -- говорит он, -- что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления -- нет, а стало быть, -- нет и греха, а есть лишь только голодные". "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" -- вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится храм Твой [Разумеется, теория относительности преступления, по которой оно ничем не выделяется из ряда других фактов, совершаемых человеком, и, как все они, вызывается влиянием среды, воспитания и вообще внешних обстоятельств. Воля, всецело определяемая этими обстоятельствами, бессильна не совершить какого-нибудь факта, в данном случае преступления, поэтому не свободна и, следовательно, невиновна ("греха нет"). "Преступление и наказание", "Бесы" (некоторыми своими эпизодами) и, наконец, "Братья Карамазовы" могут быть рассматриваемы как художественно-психологическая критика этой идеи XIX века, к которой как-то влекутся в нем самые высокие умы, и ее отвержение, как не соответствующей природе вещей, не истинной. См. об этом выше.]. На месте храма Твоего воздвигнется новое здание [В силу теории о невиновности индивидуальной воли, все преступления, как и всякое зло, относятся, как к причине своей, к неправильному устройству общества. Отсюда вопрос о борьбе со злом сводится к вопросу о лучшем устроении человеческого общества, -- что вводит теоретическую мысль как зиждующее начало в историю на место бессознательных сил, в ней действующих. Сравни выше, в гл. IV, стр. 35 и далее, выдержки из "Зимних заметок о летних впечатлениях".], воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня; и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же Ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, -- ибо к нам же, ведь, придут они, промучившись тысячу лет с своею башнею!" [Достоевский часто и настойчиво указывал (напр., в "Бесах"), как наука, отвергнув свободную волю в человеке и абсолютность в преступлении, доведет людей до антропофагии, -- и тогда-то, в отчаянии, "заплачет земля по старым богам" и люди вновь обратятся к религии. Таким образом, обращение к Богу, думал он, увенчает историю, и это тем непременнее совершится, чем большие бедствия ожидают человечество в будущем.]. Они отыщут нас тогда опять под землей, в катакомбах, скрывающихся -- ибо мы будем вновь гонимы [Здесь говорится о периоде нестерпимых гонений, которые самоустроящееся и несчастное человечество воздвигнет против религии на некоторое время, и именно перед тем, как обратиться к Богу. Преследования -- не против Церкви, но против самого религиозного начала в человеке, -- бывшие в конце прошлого века во Франции и теперь вспыхивающие то здесь, то там, могут быть рассматриваемы как первые и легкие предвестники попытки искоренить его вовсе, искоренить всюду на земле.] и мучимы, -- найдут нас и возопиют к нам: "Накормите нас, ибо те, которые обещали нам [Т. е. рациональные теоретики устроения человека на земле без религии, и в частности теоретики новых форм организации труда и собственности.] огонь с небеси, его не дали". И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя Твое, -- и солжем, что во имя Твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя!" Никакая им наука не даст хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: "Лучше поработите нас, но накормите нас" [Отчаяние экономических бедствий приведет (и уже приводит) к забвению всех других идеалов, которые первоначально были неотделимы от идеала равномерного распределения богатств: так, уже теперь крайние демократы становятся индифферентны к заветам политической и общественной свободы (конституционализму), а равно и к успехам наук и просвещения, готовые безразлично соединиться и с военным деспотизмом, и с торжеством Церкви над государством, лишь бы сила, военная ли, церковная ли -- для них все равно, -- разрешила экономический вопрос, "накормила всех".]. Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого -- вместе немыслимы: ибо никогда не сумеют они разделиться между собою! [При заботе "о хлебе едином" померкнет совесть в людях и с нею -- сострадание: так как невозможно этих чувств ни возвести "к хлебу", ни из "забот о нем" вывести. Каждый возьмет себе наибольшее, на что имеет право по количеству и качеству своего труда, и гений потребует, чтобы были удалены с пиршества неспособные, потому что они отнимают у него излишнее, В вопросе об устроении общества на экономических началах распределение продуктов производства, по праву -- "suum cuique", по правде сердца человеческого -- "Бог за всех", представляет главное и, в строгом смысле, неразрешимое затруднение. Именно оно является уже теперь предметом нескончаемых разногласий среди теоретиков общественной жизни; и если они так непримиримы в мысли, так несогласимы в книгах, то трудно и представить себе, к какому хаосу столкновений приведет неразрешимость этого вопроса в действительности, где господствуют страсти, где негодование и гнев не утихают по надобности и жалость имеет свою убедительность, где, наконец, всякая диалектика разбивается о честное непонимание людей сердца. Уже теперь можно предвидеть, что, согласно внутренним своим желаниям разрешившись, социальный кризис встанет перед диаметрально противоположными лозунгами "убрать неспособных, спрятать, свести на нет, поработить", и -- "не надо гениев, излишни гении... и оскорбляют бедность нашу красотой своей духовной, и опасны". Философия Ницше, на наших глазах получающая распространение в Европе, есть раннее, но очень уже смелое выражение первого лозунга.] Убедятся тоже, что не могут быть никогда свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени -- с земным? И если за Тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного?"
Hosted by uCoz