Філософські дослідження.
Збірник наукових праць Східноукраїнського національного університету. - Випуск 2. -Луганськ, 2001. - 307с.
___ 7 ___ (с.7-15)
В.К. Суханцева
МАРТИН ХАЙДЕГГЕР: ВОПРОШАЮЩИЙ В КУЛЬТУРЕ
(ИЗ КНИГИ "ХХ ВЕК. ГОЛОСА КУЛЬТУРЫ")
Рассматривается философия и личность М. Хайдеггера как собственно культурный феномен, несущий на себе трагический отпечаток самой культуры, но при этом придающий культуре ХХ столетия истинную целостность и бытийственный смысл.
В Новой и новейшей истории в мыслительной партитуре культуры отчетливо слышна немецкая речь, поражающая обилием и разнообразием тембров. Благородный рафинированный контрапункт доносится из Кенигсберга; увертюрно бурлят иенские диалоги еще не канонизированных гениев эпохи "Sturm und Drang"; олимпийский баритон рокочет из Веймара, без всякого усиления охватывая Европу вкупе с российскими просторами. Меняются сезоны, и вот уже в осенних закатах европейского самосознания звучит яростное Lamento Моисея из Трира с тем, чтобы в первых десятилетиях вспыхнувшего ХХ века искушенный слух содрогнулся от кощунственной безвкусицы, сопрягающей воедино визгливый фальцет завсегдатая мюнхенских пивных с "трагическим тенором" реквиема по Европе.
Впрочем, были еще Марбург и Баден, чьим величественным профессорам не пристали музыкальные ассоциации; да и кантианский контрапункт в их интерпретации скорее схож с учебником по тому же контрапункту, хотя, справедливости ради, следует подчеркнуть, что музыка исчезла, но из безмолвия предстали и обнажились могучие мыслительные конструкции, призывающие к сосредоточенному созерцанию и спокойствию… Так что к немецкой речи Европа привыкла как к одному из магистральных способов культурного самовыражения: кто из интеллектуалов мог представить себе, что именно этот язык, язык самой культуры, Вертера, Фауста, "Оды к радости", "Лорелеи" и "Лесного царя" однажды вывернется в уродливое зазеркалье, в преисподнюю лексического маразма и обозначится в тысячетомном позоре Нюрнбергского процесса. Однако такова история в
___ 8 ___
своем абсолютном противлении линейной логике. Такова культура, чьи законы суть законы драмы, а точнее - трагедии. И таковы ее, культуры, действующие лица, на которых культурные законы отыгрываются в полную мощь, не щадя избранников.
Мартин Хайдеггер был абсолютным немцем в том отнюдь не мистическом смысле, в каком способен к воплощению дух национальной истории. Настолько абсолютным, что, как замечает В. Бибихин - его знаток и переводчик, - "дело Хайдеггера" до сих пор не закрыто, присяжные никак не разойдутся, а его стотомное собрание сочинений и десятки тысяч статей о нем - лишь фрагменты в огромном судопроизводстве эпохи.
"Иск", предъявляемый Хайдеггеру, формально зиждется на его пресловутом ректорстве 1933-1934 годов в кабинете, где стояло знамя со свастикой (очень скоро он уйдет из этого кабинета, будет все больше отдаляться от должностей, званий, официоза и политики, пока не выйдет к онтологии "Проселка", в другой континуум, почти как у Мандельштама: " … И я выхожу из пространства…").
Однако гораздо более значим иск философский, да и истцы солидные: Ясперс, Сартр, Хабермас, Деррида. Хочется объявить его шарлатаном от философии - и забыть. Можно по-другому, - классиком - и опять-таки забыть. Но не получается ни то, ни другое: "Тайный король философии" (по выражению Ханны Арендт) становится все более явным. Все нарастает его Голос в культуре, преодолевая разноголосую аналитику. А его судьба увеличивается в бесшумном трагизме, как и подобает избраннику культуры.
У Хайдеггера очень много предшественников - вся философия; много последователей и шумных оппонентов. Но в своем столетии он пронзительно одинок. Могли бы быть собеседниками Платон и Ницше, но только в том случае, если все-таки возможно выйти из пространства уже в прямом смысле.
Однако из пространства личного жизнеотправления, на молекулярном уровне сцепленного с исторической судьбой твоего народа, выйти нельзя. В этом пространстве можно только выстоять, обозначить и удерживать собой место, в котором в эпохи национального беспамятства вспыхивает культура. Об этом с отрезвляющей отрешенностью сказала Анна Ахматова: "… Я была тогда с моим народом / Там, где мой народ, к несчастью, был…" Неуклоняющиеся становятся местоимениями культуры: "Я - культура", "Ты - культура" и, как и положено местоимению, вытаскивают на себе всю грамматическую конструкцию. Отсюда - неблагодарное и пустое занятие писать
___ 9 ___
"портрет на фоне", так сказать, мыслителя на пленэре истории. Получаются химеры: всклокоченный Бетховен, ангелоподобный Моцарт, застывший в идиотическом экстазе Пушкин. Сей лубок оскорбителен, ибо мыслитель или художник не есть объект пристрастного и тенденциозного портретирования. Он - Логос, пробивающийся из какофонии вселенской болтовни стенающих и взвизгивающих, декларирующих и вещающих. И, как голос, он становится тем различимее, чем более был спокоен и некриклив.
Хайдеггер продуцирует особый тип тематизма, который сродни симфоническому мышлению, когда основная тема рождает целые поля развития, разрабатывается, вычленяет мотивно-смысловые структуры, сталкивает контрастные эпизоды в едином звуко-oбразном бытии, модулирует, нигде не приходя к однозначности тонического трезвучия, словом, живет и бытийствует. Вопрос переходит в вопрос; тема становится проблемой и проблематикой, которой хватает поколениям мыслителей, причем, мыслителей первого десятка, а не учеников и подмастерий.
Философская тема Хайдеггера не желает распадаться на фрагменты отдельных работ, но сама есть произведение, упругая мыслительная материя которого выдерживает все перепады творческой эволюции автора. Хайдеггер "Бытия и времени", "Проселка", "Истока художественного творения" остается собой. Вопрошающий - вопрошающим. Однако вернемся к тематизму. Философия, по сути дела, монотематична. Вся история философии есть история одного тире, объединяющего и одновременно разделяющего два гигантских вопроса: вопрос о человеке и вопрос о бытии. Сей странный и заведомо ни к чему конкретному не сводимый двучлен определяет собой неистребимую потребность культурной рефлексии, благодаря которой человечество стало тем, что оно есть,, а не просто более удачливым и сообразительным отрядом приматов. Отсюда в основании культуры изначально лежит антиномия, оппозиция, смысловая бинарность, диалог, раздвоение единого, наконец. И все, кто задумывались над этим предметно и специализированно, т.е. философы, в бесчисленном потоке интерпретационных усилий пытались найти Единое, преодолевающее собственную раздвоенность. Так зародилась диалектика и одновременно, как проклятие изначальной раздвоенности ее культурного основания, - ее Иное:, метафизика. Так обретались и опровергались способы справиться с тире, создавались целые системы, где разуму удавалось на время совладать с беспокойством и вырваться из неустойчивой релятивности двух бездн, повисших по краям упомянутого тире. Однако только лишь на время,
___ 10 ___
поскольку монотема демонстрировала незыблемость, и тире вновь вытягивалось, прорывая оградительные сооружения объяснительных систем, не важно, у Гегеля или Платона, Спинозы или Гуссерля. В любом случае то, что составляет сущность человеческого бытия, бытия-в-мире, не желало становиться наукой логики, философией символических форм либо предметом деконструкции. И уж совсем это бытие-в-мире не помещалось и не помещается в рамки конкретной мыслительной традиции - феноменологии, экзистенциализма, психоанализа, герменевтики, постконструктивизма etc.
Тематизм Хайдеггера следует рассматривать именно в гуще этой, никого не радующей ситуации, когда сама философия заколебалась в определении своих претензий и пустилась в самоограничивающий дискурс фрагментов бытия, открещиваясь от статуса "науки наук" и "духовной квинтэссенции". После "Логических исследований" Гуссерля желающих творить системно-научную философию более не находится, но находится огромное количество профессионалов, со вкусом разъясняющих друг другу, почему попытка Гуссерля потерпела весьма показательную и назидательную, словом, образцовую неудачу.
А где-то, начиная с 60-х годов ХХ столетия, стала складываться и успешно сложилась всеобщая конвенция, полагающая малоприличным анахронизмом обсуждать философскую лейт-тему и куда более легитимным - разработку философских проектов, преодолевающих метафизический универсум посредством усиливающейся специализации интеллектуальных поисков.
Впрочем, под вопросом оказывается уже не лейт-тема, а собственно философия, которой в ее классическом виде предписано самоискорениться. Об этом совершенно недвусмысленно пишет Лиотар, авторитет которого в научном сообществе в поддержке не нуждается: "Спекулятивная или гуманистическая философия вынуждена отказаться от своих обязанностей по легитимации, что и объясняет, почему философия, стоящая перед кризисом где бы то ни было, упорствует в безосновательном требовании сохранения за собой таких функций и сводится к изучению систем логики или истории идей, где имеется реальное основание, чтобы отказаться от них" (курсив мой - В.С.) (1, с.32-33). И далее, комментируя приведенный тезис: "Я не думаю, что философия как легитимация приговорена к исчезновению, но возможно, что она будет не в состоянии выполнять эту работу" (1, с.33). Цитированное сочинение Лиотара не случайно считается манифестом постмодерна. Как и всякий манифест, оно имеет объективную преамбулу и не менее объективные последствия
___ 11 ___
(манифест - вообще опасный жанр; вспомним один "Манифест", написанный в 1848 году, и то, что из этого вышло…).
Что остается философии, если она "перестанет упорствовать" в выполнении "обязанностей по легитимации" (т.е. откажется от своей лейт-темы и признaет, что века истории философии были ничем иным, как необузданным, пусть сублимированным, проявлением воли к власти, далеко не только интеллектуальной)? У нее, философии, в этом случае неограниченный выбор менее крупных, но более пристойных возможностей: она может пуститься в аналитику языковых игр, в структурирование этносов и ритуалов, в критическое осмысление фрейдизма, в исследование "культурных ударов" и еще в очень многое, поскольку завершающееся столетие изобилует мыслительными неврозами, требующими актуального и оперативного вмешательства.
Все эти неврозы сполна знакомы Хайдеггеру; более того, многие из них, как, например, нарастание метафизического противостояния техники ("по-става" на его языке), индустриальное общество как "последняя реальность", всепоглощающая "диктатура несомненности", замаскированная под диалектику, - диагностированы им впервые и с глубочайшим видением анамнеза. Однако от своего тематизма он не отказывается и не откажется до самого конца, сохраняя, по сути дела, то место в интеллектуальной истории, куда философия может, не оправдываясь за "претензии на легитимацию", возвращаться и быть собой.
Мы вправе говорить о тематизме всей философии, персонифицированной в Хайдеггере и вопрошающей его голосом на протяжении почти всего столетия, менее всего настроенного вслушиваться в голоса и вопросы в рецептурном всезнании тотального прогресса. Однако тематизм рождает тип развития - это закон любого художественного произведения; в данном случае, коль речь идет о мыслителе, тип развития подразумевает специфику философствования и вопрошания. Здесь Хайдеггер вновь одинок и не имеет реальных последователей, поскольку даже самые верные ученики - Гадамер, к примеру, уже не владеют, да и не должны владеть исконной стилистикой его мысли, тем непостижимым чувством не философии языка, а языка как такового, которое никак не сводится к языковой игре и заставляет переводчиков мучительно искать аналоги в русскоязычной стихии.
Мышление Хайдеггера есть говорение, речение и сказывание, длящаяся жизнь смыслопорождения, более всего напоминающая
___ 12 ___
Адажио позднего Бетховена и философские Анданте Шостаковича. Стилистика сказывания отчетливо проступает уже в "Бытии и времени", хотя каждая строка требует напряженной, иногда отчаянной, мыслительной работы. Собственно говоря, хайдеггеровский стиль порождает язык не только и не столько философствования, сколь продумывания и истинствования. Этот язык непривычен и раздражает, категорически не вписываясь в любое субкультурное сообщество. Это вообще другой язык, всплывающий сквозь искусы авангарда, модерна и абсурда в исконности первоговорения. Так, очевидно, рождался язык греческой античности, именуя вещи и мир, когда не было терминов и понятий, а было отчетливое и радостное чувство узнавания обнажающихся сущностей, их телесности и открытости. Чудо называющего узнавания, именования впервые сохранилось только в поэзии; она одна еще сохраняет узкий проход в языковые бездны, где царствует магма словообразования и не довлеют смысловые сталактиты. Хайдеггер принес в философию поэтическую интуицию, умение слышать фонизм мысли, мыслительного говорения, с чем философия рассталась уже в греческой классике, и только у досократиков еще вспыхивает единое Слово, не знающее деловитости специализированной речи. Только поэт может сказать: "истина истинствует", поскольку ему нечего стесняться органической очевидности этого состояния мира: в самом деле, что еще может делать истина в разумении исконно присущего ей? Но это говорит Хайдеггер, который - официально - не поэт, сближая стихии говорения в единстве "присутствия-в-мире". В хайдеггеровских текстах очень часто проступает Гельдерлин, чья глубокая философичность мало прочувствована в русскоязычном варианте. Именно Гельдерлин является для Хайдеггера держателем поэтического начала Бытия, собственно поэтичности как хранительницы истины и единственной тропы к языку, в котором экзистирует человек. Лейт-тема Хайдеггера в авторском уточнении обретает третью координату, ибо "Человек" и "Бытие" встречаются в Языке, а последний тем самым выводится из филологического поля и становится пространством онтологии, ибо человек бытийствует в нем реально.
Собственно, философия языка у Хайдеггера, равно, например, как и философия техники, сформулированная им в непривычном метафизическом масштабе, не мыслимы вне его фундаментальной онтологии. Если уже необходимо причислить Хайдеггера к какой-либо философской дисциплине, - то это именно онтология, и именно онтология фундаментальная, определяющая предельные основания Бытия, за которыми - Ничто. Впрочем, причисление мыслителя
___13 ___
"по ведомству" - заведомая натяжка. Существует устойчивая традиция считать Хайдеггера одним из столпов экзистенциализма: об этом безапелляционно заявляют философские словари и прочие справочные издания.
С другой стороны, он, ученик и ассистент Гуссерля, сменивший того на кафедре еще в 1916 году, несомненно и основательно причастен к эволюции феноменологической философии.
Проблема "Хайдеггер и психоанализ" с упоением набирает обороты: достаточно вчитаться в критические экскурсы Деррида, Рикера, Бинсвангера, чтобы исчезли малейшие сомнения в близости Хайдеггера и Фрейда в психоаналитическом контексте. Все это имеет место, однако заметим другое.
Во-первых, достаточно сопоставить "экзистенциализм" Хайдеггера с экзистенциалистскими в прямом смысле сочинениями Сартра и Камю, чтобы понять, насколько Хайдеггер не вписывается в существо этого направления, хотя именно он создает развернутую теорию экзистенциалов еще в "Бытии и времени".
Достаточно опять-таки вчитаться в Гуссерлиану, чтобы прочувствовать, как хайдеггерова "феноменология" теряет беспримесность чистого сознания и перетекает в онтологию "присутствия".
Что же до психоаналитических интерпретаций, то нет ничего удивительного в том, что глубина Dasein предполагает различные, в том числе, и психоаналитические измерения, вплоть до практической психиатрии, как в дазайнсанализе у Бинсвангера. Есть еще, кстати, серьезные основания причислить Хайдеггера к философии герменевтического направления, и это целиком справедливо, поскольку проблема понимания у него одна из центральных, хотя в онтологическом смысле.
Однако Хайдеггер как мыслитель и владелец Голоса не экзистенциалист, не феноменолог и уж, конечно, не психоаналитик. А посему заметим, во-вторых, что он находится вне тенденции, даже вне направления, и определять его место в философии и культуре по принципу "свой" или "чужой" заведомо бессмысленно.
Есть редкие ситуации, когда личность полагается вне рамок и классификации не подлежит; на ней буксует исторический подход, делая ее "неудобным" объектом исследования. Это, повторяем, бывает редко. Но таков Пушкин и его место в русской культуре, а точнее - в русской истории, поскольку есть история до и после Пушкина, чью гравитацию она, история, испытала на себе. Таков Гете, который
___ 14 ___
тоже "искривил" пространство эпохи и личность которого, в прямом смысле присутствие в культуре, ни к "Sturm und Drang", ни к Веймарскому классицизму не редуцируется. Таковы Данте, Шекспир, Моцарт, Достоевский. Таковы Платон, Спиноза и Кант. Именно в этом ряду "классифицируемых не по признаку", а только лишь по имени в истории, по голосу в культуре находится Хайдеггер. Его гравитация накрывает столетие, хотят того другие мыслители или нет. Его последствия впереди и орбиты разлетания трудно вычислить. Поэтому сейчас можно обратиться к местности культуры, точнее, к месту, где он обозначает себя, к той фундаментальной онтологии "Бытия-в-мире", частью которой является он сам.
Определение философа как Голоса в культуре смещает акценты анализа. Здесь неуместно, просто не по делу производить системный обзор его концепций; да и творчество Хайдеггера не слишком пристало обозначать как концепцию, ибо оно, это творчество, заведомо превышает всякое теоретизирование. Нас интересует другое: какими культурными интенциями порожден этот Голос; что есть такого в самoй культуре, ее сердцевине, провоцирующее столь неожиданный, одиозный фонизм, категорически солирующий и не мыслимый в интеллектуальном хоре? Впрочем, в последнем рассуждении серьезный читатель сразу должен усмотреть противоречие, поскольку сам Хайдеггер специально проблематикой культуры не занимался, сведeния человека к "носителю культуры" не признавал и полагал, что антропология как философская дисциплина должна в числе прочего учитывать результаты морфологии культуры (2, c.215-216). Противоречие здесь если и фигурирует, то лишь как формальное: Хайдеггер вообще отрицает назначение человека быть "носителем" чего бы то ни было - пусть культуры и духовности, одержимым целеполагательной активностью. Отсюда его не привлекает расхожее определение и понимание культуры как "второй реальности", всецело зависимой от социальной истории и социализированного индивида. Тема хайдеггеровой философии есть аналитика первой и единственной реальности - той, что предстает как Бытие и им только и является. Культура же в упомянутом понимании лишь отодвигает человека от исконности Бытия и усугубляет разрыв между "реальностями". Однако хайдеггеровские интенции возникают именно в культуре, обнажая ее фундаментальные структуры и пробивая вертикальный туннель сквозь наслоения деятельностных и технологических последствий к базальтовому слою культуры - ее укорененности в Бытии. В этом смысле философия Хайдеггера представляет собой не просто
___ 15 ___
фундаментальную онтологию, но и, постулируя "бытие-в-мире", - онтологию самой культуры.
Есть принципиальное различие между сущностью культуры и проявлением этой сущности. Если последние нуждаются в антропологическом описании, выводящем на построение морфологии культуры, то сущностный анализ - дело целиком философского дискурса, охватывающего экзистенциальный, трансцендентальный и герменевтический уровни бытия-в-мире. Культура как человеческий мир глубоко онтологична; она - не "форма", и даже не "способ" бытия, а само бытие. Глубина хайдеггеровского вопрошания, возникшего в "разломе" культуры ХХ века и пробивающегося сквозь всевозможные кризисы, "закаты", негации и пр., - лишь подтверждение бытийственности культуры в ее сущностных основаниях. Выражаясь точнее, вопрошание Хайдеггера о Бытии, о Dasein как "Бытии-в-мире" есть по существу тревожное напоминание о сущности культуры в обезбоженном и тем самым отторгнутом от собственных культурных оснований столетий.
Мы сознательно заостряем постановку вопроса и сводим его к антиномии "Хайдеггер - культура", в первую очередь, потому, что философия Хайдеггера и он сам как фигура трагическая и пророческая неотделимы от трагедии культуры ХХ века и ее редких, неожиданных катарсисов, одним из которых опять же является сам Хайдеггер вкупе со своим творчеством. Здесь уместно вспомнить хайдеггеровский термин "просвет", высвечивающий истинность и непотаенность. Культура живет только в таких просветах, сквозь которые на поверхность ее морфологических наслоений всплывает забытый и утраченный генезис. И когда возникает мысль, заставляющая всю толщу культурных напластований сдвинуться с места, всю структуру - ожить, то такая мысль и является одновременно просветом и катарсисом.
И заканчивается судопроизводство эпохи по "делу" такого-то, ибо он, как мыслящий и вопрошающий, оправдан реальным делом мысли.
Литература
1. Лиотар, Жан-Франсуа. Ситуация постмодерна // Философская и социологическая мысль. -№5-6. -1995.
2. M. Heidegger. Kant and the Problem of Metaphisics. -Indiana, 1962.