Содержание

Глава IV. Метафизика российского

духовного опыта

4.1. Содержание и судьба российского духовного опыта

Проблемы и перспективы развития России во все большей степени оказывается связанными с чем-то невещественным и нематериальным, но, тем не менее, не только реальным и существенным, но и способным решающим образом сказаться на ходе экономических и политических преобразований — в качестве их источника, рычага, а то и трудно преодолимого препятствия. Речь идет о том, что определяет поведение людей, строй и особенности сознания, порождает вполне определенные отношения, мотивации, оценки, мнения и переживания, о том, что оказывается куда прочней (или опасней) распада империи, экономического спада, инфляции, разрыва хозяйственных связей, разгула коррупции и преступности, что проявляется в действиях и установках радикально противостоящих движений, групп и их лидеров.

Это нечто целостно, имеет свою предысторию, историю и судьбу. Оно выражает мировоззрение, миропонимание и мирообъяснение, оправдывавшее, объяснявшее, обосновывавшее и благословлявшее извивы, катастрофы и взлеты нашей истории, и продолжающее это делать до сих пор. Речь идет о духовном опыте, под которым понимается способ осмысления действительности, общества, человека и его места в мире и среди других. Этот способ осмысления посредуется соответствующей культурой (как системой негенетического наследования информации) — именно в этом смысле можно говорить о специфически российском духовном опыте. Предпочтительнее говорить именно о духовном опыте, который, в отличие от менталитета, историчен и конкретен, связан с реальной жизнью, является ее осмыслением, уточняется, меняется, развивается. Поэтому можно и нужно говорить о развитии российского духовного опыта, его содержании, динамике, сюжете развития, проблемах, перспективах, включая в него также и советский духовный опыт — продолжение, форму существования, а теперь уже и компонент российского. Речь идет о единой нити, о едином сюжете, о проявлениях одного и того же духовного целого. «Советское» есть одно из резких проявлений «российского», а нынешнее «российское» — в изрядной степени содержит в себе «советское».

Речь идет о феномене достаточно хорошо изученном[1]. Обращение к такому материалу как мифология славянского язычества[2], сказки, догматы и история русской православной конфессии,[3], художественная культура, прежде всего — русский художественный дискурс, специфика поэтической интуиции русской поэзии[4], содержание и особенности русской философии, дискурс обыденного опыта (каждодневная языковая практика, фольклор, песни, анекдоты, пословицы, поговорки, инвективы и пр.), политическая и экономическая история, впечатления путешественников — отечественных и зарубежных — дает представление о смысловом содержании российско-советского духовного опыта.

Ему характерно ведущее стремление жить «по правде» («не по лжи»), готовности за эту правду пострадать. Одновременно свобода, достоинство личности и право, как их гарант, ценностью не являются («праведнику закон не лежит», «закон — немецкий фокус»). Идеи права и свободы либо высмеиваются, либо отвергаются как проявление мещанства, филистерства, буржуазности, а то и как проявление слабой воли. В Православии, как известно, Благодать выше Закона. «Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься». Главное — чтобы человек был хороший. То есть знал бы правду и за эту правду пострадал. Именно этот ценностной компонент объясняет многие реальности современной российской политической жизни, необъяснимые, а то и просто абсурдные и иррациональные для внешнего наблюдателя, например, феномен Ельцина, которому чем ему хуже, тем ему лучше; итоги голосований прежде всего за личность «пострадавшую» и т.п.

Российский духовный опыт глубоко и принципиально апофатичен. Самоценность страдания лишает позитивного ценностного содержания реальность. Этот мир и жизнь в нем сами по себе лишены ценности. Жизнь «здесь и сейчас» — юдоль страдания, нравственного испытания. Ценностью является жизнь в мире ином: в потустороннем мире, в светлом будущем, «за бугром». И в этой жизни я лишь могу пострадать, пройдя испытание перед жизнью в мире ином. Причем, чем больше я пострадаю в этом мире, тем больше мне воздастся в мире ином. Реальная жизнь в реальном мире оказывается лишь переходом, дорогой в мир иной, а человек — лишь путником на этой дороге страдания. Уход от реальности, ее отрицание в своем предельном выражении являют вневременной эсхатологизм — конец времени, конец света и последний (Страшный) суд над этим миром, торжество окончательной справедливости, Правды, перед которой все равны. А что может быть справедливее конца света? Отсюда постоянный российский спор с историей, отрицание конкретного времени во имя вечности, полное пренебрежение человеческой жизнью (точнее, еще одна мотивация такого пренебрежения) и особое российское смертобожие. И в российско-советской истории этот народный эсхатологизм весьма цинично использовался в военных и экономических авантюрах, «стройках века» и т.п. Но, поскольку апофатичность не коренит человека в ней, лишает его мотивации к конструктивной деятельности, к ответственным отношениям с другими людьми, а воздаяние возможно только «после жизни», труд в российском духовном опыте не является ценностью. «Птицы небесные не сеют и не жнут, но корм имеют» или, как сказал поэт, «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда...». Напряженный труд не может быть источником достатка, он всего лишь один из компонентов страдания в этой жизни. Ему противопоставляется творчество — единовременный акт богоподобного творения «вдруг», «из ничего», сродни чуду . Поэтому знаменитый русский утопизм — не причина, а следствие апофатизма, отрицания ценности этого мира и труда в нем в сочетании со стремлением к богоподобному, а то и богоборческому творчеству.

Не является ценностью и личность, человеческая индивидуальность, она средством реализации и воплощения идеи, общности, которые, собственно, и являются ценностями. Всеединство распространяется на мир в целом, что создало, например, предпосылки возникновения и развития философии русского космизма.

Апофатизм и всеединство связаны и с особым трансцендентализмом, «неотмирностью» российского самосознания. Даже современные опросы свидетельствуют, что только 1,9 % опрошенных считают нормальным жить сегодняшним днем, не ставя трансцендентных целей.[5] «Всечеловеческое призвание», мессианизм и прочая причастность неотмирным целям и смыслам порождают, во всяком случае, применительно к социально активным, образованным слоям, «двойную идентичность», реализующуюся через отождествление себя с кем-то или чем-то вне России: с каким-то общемировым делом», с теми, «кто нуждается в нашей помощи», «со всеми угнетенными».

Главный нерв российского духовного опыта — от основного славянского мифа о Перуне и Велесе до наших дней — отношение народа и власти. Это отношение глубоко противоречиво: власть противостоит народу, чужда ему, и, одновременно, с нею отождествляется судьба народная. Тем самым запускается культурологический и семиотический механизм сакрализации власти. Сакральное, священное в любой культуре, чтобы стать таковым и подтверждать свой статус должно отвечать нескольким требованиям. Оно должно быть загадочным, чуждым и недоступным (или очень трудно доступным) для профанов. В нем должны быть представлены формы поведения запретные в обыденном поведении. И, наконец, должен существовать социальный слой хранителей сакрального, посредников и толкователей. Всем этим требованиям власть на Руси соответствовала сполна и всегда. С одной стороны, государство противостоит русскому человеку изначально как нечто враждебное и на него, как на врага не распространяются моральные запреты: его можно обманывать, у него можно красть, обещания, данные ему можно не выполнять. С другой стороны — отношение к власти патриархально интимно, по-славянски чувственно.

Нравственный максимализм и страстотерпение в применении к власти с неизбежностью оборачиваются своеобразным ультрапарадоксальным садо-мазохистским единством, вплоть до совпадения двух взаимоисключающих друг друга полюсов. На одном — власть, которая на Руси только тогда воспринимается как власть и имеет нравственное оправдание, когда она крута, «страшна к непокоривым». Иван Грозный, Петр Великий, Сталин остались в памяти русского народа как «настоящие» властители, настоящие хозяева страны и народа именно в силу их «твердой руки» и безжалостности, полного произвола. Не случайно на Руси царь всегда воспринимался двояко: как помазанник Божий и одновременно (!) как Антихрист. Причем смена позиции и оценки могла быть практически мгновенной. Только что отец родной, предмет искреннего поклонения и тут же — проклинаемый всеми злодей.

На другом же полюсе — народ, который на Руси всегда кроток, героический мученик-страстотерпец с его своеобразной ласковой жертвенностью, «особо ласковым молением о палачах». Не случайно и грозные русские цари в трудную для себя годину в стремлении добиться народной сопричастности доходили до юродства в демонстрации своей «кротости».

Единство кротости крутости доходит до амбивалентности добра и зла, святости и злодейства. «Сама по себе власть, по крайней мере власть самодержавная, — это нечто, находящееся либо вне человеческого мира, либо ниже его, но во всяком случае в него как бы и не входящее. Благословение здесь очень трудно отделить от проклятия», — пишет С.С. Аверинцев[6].

Таким образом, в российском духовном опыте мы имеем дело с исключительно целостным миропониманием и мироощущением, связанным с очень напряженным нравственным чувством. Причем это чувство не дает человеку мотивации к жизни, человек оказывается фактически без поддержки, один на один с жизнью, полной мучительного страдания. Православие не выработало самодисциплины души для жизни в этом мире. Российский духовный опыт — опыт перманентной лиминальности, маргинальности в реальной жизни и апофатичности, если не аутизма. И на этот нормативно-ценностный комплекс, столь «властно озабоченный» пришелся ряд искушений, давших мощные стимулы российской истории, мотивы осмысления ее и поведения.

Искушение идеей III -го Рима во второй половине XV -го столетия, когда подъем и расширение Московского княжества фактически совпали по времени с упадком и крахом ромейской державы. Рим пал, но мы стоим, и мы Рим — искушение слишком сильное, чтобы не стать догмой, приведшей к формированию идеи «Святой Руси», в пределы которой вмещаются и ветхозаветный рай и новозаветная Палестина. Русский народ оказался народом-богоносцем, а у народа-Мессии может быть только царь «не от мира сего», вождь-носитель окончательной Правды. Тем самым, он оказывается персоной невменяемой, освобождаемой от ответственности, и народ, ею ведомый, — тем более от нее свободным. Российская история невменяема именно в силу того, что ее трудно кому бы то ни было вменить, а вопрос «Кто виноват?» — один из главных ее вопросов.

Идея Святой Руси и последовавший церковный раскол окончательно оформили в России «две с половиной культуры»: имперскую внеэтничную российскую культуру культур властной элиты; «низовая» культура, этнически конкретная, но слабо интегрированная в культуру имперскую. Культурная расколотость проявлялась и в двух векторах ориентации элиты и народа. Если первая глядела и стремилась на Запад, то русский люд явочным порядком шел на Восток. И если экспансия на Запад — военная и культурная, несмотря на временные успехи, в общем-то, не задалась, то за счет народного исхода за землей и волей на Восток Россия получила самую малозатратную в истории империю. Проявлением имперской российской культуры стала и интеллигенция — социальная группа, пытающаяся занять исключительно противоречивую позицию между властью и народом: уничижения и вины перед ними и одновременно — быть в роли критика-поводыря. И власть, и народ не любят российскую интеллигенцию, и не без основания — не доверяют ей. При всем своем промежуточном положении русская интеллигенция не является «средним классом», стабилизирующим общество: лишенная прочного экономического самостояния, зависимая от власти, духовно и культурно оторванная от народа, она своею нравственной перегретостью и идейными шараханиями не стабилизировала российское общество, а наоборот все больше «раскачивала лодку».

Второе радикальном искушение российского духовного опыта — искушение рационализмом Просвещения. После петровских преобразований, закрепленных в царствование Екатерины II , открывших Россию для восприятия западноевропейского опыта и культуры, российская имперская культура еще более отрывалась от народных корней. В конечном счете это противостояние культур и взорвало империю. Критическая масса была накоплена в течение двух столетий. Главные события развернулись в XIX в. Рационализм, ориентированный на над- и внеличностное универсально общее, с одной стороны, а с другой — на носителя знания этого общего и универсального закона, оказался созвучным предельным напряжениям российской духовности с ее озабоченностью проблемой власти, тяготением к полюсам кротости и крутости, тем большей любовью к ближнему, чем он дальше. Сыграла свою роль и политическая практика просвещенного рационализма в период Великой Французской революции, освятившая «добродетельный террор».

Это искушение проявилось в движении декабристов — молодых европейски образованных офицеров, участвовавших в победе России не просто над врагом, а над Европой, объединенной волей Наполеона. Им был знаком и накопленный в родном отечестве богатый опыт целой серии «серальных» (по выражению А.И.Герцена) дворцовых переворотов и цареубийств. Какое искушение установления разумного общественного устройства с помощью просвещенной властной воли?! Дело за малым — надо только взять власть. Традиционная российская постановка проблемы и ее решения.

Другими следствиями прививки рационалистического Просвещения российскому духовному опыту стали влияние немецкой классической философии и романтического идеализма, результатом чего стало противостояние западничества и славянофильства; проникновение и развитие позитивистского мировоззрения с его установкой на самоценность конкретного «позитивного» естественнонаучного знания, обернувшегося на Руси «нигилизмом» — показательна сама трансформация западноевропейского позитивизма в российский нигилизм, выразившийся, помимо прочего в нравственном обосновании индивидуального террора — сознательного душегубства по высоким нравственным мотивам.. И наконец, это проникновение и развитие в России идей « научного социализма» в том числе и в их марксистской формулировке. «Общие понятия и большое самомнение в любой миг могут стать причиной большого несчастья», — писал великий Гете. К сожалению, именно это произошло с Россией.

В революционно-демократическом сознании российский духовный опыт получил своеобразное уточнение и развитие: нравственный герой, ведущий толпу и неподсудный ей[7], духовное единство как конспиративность, оправданность присвоения результатов чужого труда, допущение лжи «во благо», необходимость «иссечения» любых частных мнений и сомневающихся, любого инакомыслия. На этом фоне марксизм — чрезвычайно рационалистическое и наукообразное учение, согласно которому на смену капитализму придет общественный уклад, ликвидирующий частную собственность, с коллективистской моралью, с его оправданием террора коллективного, классового, — был воспринят почти религиозно. Он давал простые ответы на простые вопросы. Кто виноват? Экспроприаторы-собственники — надо только указать на них пальцем. Что делать? Бороться за власть, для чего необходимо создание российской революционной партии «нового типа». И такая партия была создана. Ее новизна заключалась прежде всего в том, что она не связывала себя парламентскими формами борьбы за власть, ставила себя по ту сторону добра и зла: нет общечеловеческих ценностей и морали, есть партийные интересы и цели, оправдывающие любое насилие по отношению к целым социальным слоям. В итоге мифологемы российского духовного опыта были выражены в марксистской рационалистически-наукообразной терминологии, а сам марксизм приобрел характер учения, дающего ответы на все случаи жизни, т.е. приобрел черты мифологии, что лишь усиливалось его упрощением и популяризацией для целей пропаганды в неподготовленной малообразованной среде. Через искушение «научным социализмом» прошел практически каждый российский интеллигент. Речь, однако, идет не просто об адаптации марксизма российской идеей. Скорее можно говорить об ее «очищении» с его помощью. Марксизм нес в себе самостоятельный мощный заряд духовной энергии, заключенный в единстве глобального размаха, научной глубины и формы изложения, а также мобилизующей силы революции обездоленных маргиналов (пролетариата), которым нечего терять в этом мире. Другое дело, что этот мощный заряд лиминальности пришелся на общество, в котором «овечьи добродетели народа» (Н.А.Бердяев) сочетались с зараженной самозванством интеллигенцией. На фоне изнурительных и унизительных войн, нравственного и политического разложения династии и режима, симбиоз российского духовного опыта и коммунистической идей послужил источником мощнейшего взрыва духовной и политической энергии. Взрыва разрушительного.

Ростки же инфраструктуры свободы, защиты от самозванства — молодая демократия, земство, народное самоуправление (деревенский мир и казачество) — оказались слишком слабы или несостоятельны.Либерализм, представленный яркими фигурами в научной среде, среди высших чиновников и офицерства, оказался невостребован российским обществом. Подлинная история 1917 г. еще не написана: февраль-октябрь 1917 г. — не столько история захвата власти большевиками в результате реализации гениального плана, сколько история утраты власти русскими либералами, оказавшимися настолько несостоятельными и лишенными социальной поддержки, что к октябрю власть практически валялась на улице и ее могла самозванно присвоить горстка заговорщиков.

 Защитники великодержавных, монархических позиций, от имперского космополитизма до черносотенства, от офицерства и чиновничества до провинциального купечества и помещиков, потерпевшие поражение в Гражданской войне, со временем распознали имперскую великодержавную тему в реальном социализме и коммунистической идеологии. Не случайно А.Деникин в 1939 г. в Париже поднял тост за Советскую Россию и большевиков, которые «смогли сделать то, что не смогли мы — спасти великую империю». В исторической перспективе получилось, что «свои своих не узнаша». В наши же дни прямо осуществляется предсказанный еще в 1920-е годы А. Аскольдовым и С. Франком[8] синтез красной и черной идей, порождая коричневую идеологию коммуно-фашизма и прочего нашизма.[9] Нынешние великодержавники, фашиствующие националисты легко находят общий язык с коммунистами-фундаменталистами, колхозно-совхозными феодалами и другими сторонниками распределительной огосударствленной (по сути дела вотчинной) экономики.

Русская религиозно-нравственная философия также оказалась несостоятельным противником социализма и даже сама несла в себе изрядный потенциал тоталитарного сознания. Утопизм и эсхатологизм, нравственный максимализм в сочетании с правовым нигилизмом сближают русскую религиозную философию с ее оппонентом — не по букве, но по духу, архетипически. Недаром Бердяев, автор наиболее эмоциональных инвектив по адресу социализма и большевизма и разрушительной критике его в «Философии неравенства», написанной еще в России по горячим следам, не только впоследствии отказался от этой своей работы, не только все более подчеркивал особую близость большевизма русской ментальности, но и увидел в нем выход из тупика цивилизации.[10] . Л.П.Карсавин, вместе с духовно руководимыми им евразийцами, отвергал принцип демократии в пользу корпоративных социальных форм, основанных на жестком иерархическом подчинении индивида социальным образованиям. К этим предпочтительным формам он относил и «некоторые формы диктатуры, как коммунизм и фашизм»[11]. Отвергая социализм , русские религиозные философы видели в нем исторически неизбежный строй.

Кругом прав оказался П.Я. Чаадаев своим знаменитым парадоксально провидческим афоризмом: «Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что не правы его противники»[12]. Ростки и альтернативы свободы оказались отброшенными. Восторжествовал российский революционаризм с его отрицанием исторической и культурной памяти, отрицанием прошлого, настоящего, традиции во имя несуществующего будущего, с его практикой и культом насилия и смерти. В этой связи трагикомично выглядят плачи на сюжет «России, которую мы потеряли». Современникам были очевидны и упадок и гниение режима, и расшатанность социальных нравственных скреп. Распутинщина, азефовщина (практически во всех российских партиях), цветы зла и дионисийство в художественной культуре. Быстрая агония царского режима продолжилась еще более катастрофической по быстроте агонией народившейся демократии.

Несогласие с существующим — духовный опыт всей российской культуры. Все мыслящие так или иначе, но всегда были «против». Формы этого изначального, «онтологического» несогласия и апофатизма были многообразны. Сочетание народнических традиций с модернизмом и авангардизмом породило эпически парадоксальную форму — сплав эгоцентризма, элитарности и жертвенности. Дополнительный импульс практическому апофатизму дали идеи Ф.Ницше, стремительно вошедшего в российскую интеллектуальную моду после своей смерти в 1900 г., особенно — идея сверхчеловека по ту сторону добра и зла. Приблизить смерть больного. Помочь ему умереть. Пусть сильнее грянет буря. Слушайте музыку революции. Рожденный ползать летать не может. В этом плане М.Горький, А.Блок, Л.Рейснер — фигуры типологически единые. Перед тем, как выплеснуться на улицы Петрограда, призывы к разрушению российского и европейского строя жизни, к уничтожению религиозных и этических кодексов, к разрыву с культурными традициями были выражены на страницах художественных и литературных журналов столичной богемы.

В этой связи можно говорить об ответственности российской интеллигенции за катастрофу 1917-1922 гг. и за 70-летие тоталитаризма в России. Эта интеллигенция — побег незрелой вестернизации на недостаточно возделанной почве нации и государства, отрыжка народа, неспособного переварить европейскую культуру. Типичный российский интеллигент — полузнайка, в чем-то самоучка с всемирными амбициями, а фактически — разрушитель национальной культуры. Социальную базу российской интеллигенции всегда составляли маргиналы — разночинцы и инородцы, получающие образование. Фактически, интеллигенция — маргиналы русского этноса. Причем каждые реформы, инициированные обычно сверху и при участии той же интеллигенции, детонировали новые маргинализации и отрыв от народа еще одной партии потенциальных интеллигентов. Петровские реформы сдетонировали пугачевщину, реформа 1861 г. — 1905 год, октябрь 1905 и столыпинские реформы — 1918 год, горбачевская «перестройка» — ... Оторванный от западной культуры и не привитый русским корням, он зависает в пустоте, а от собственной неукорененности начинает расшатывать социальные скрепы. Многие тянулись к бесовскому огню мирового пожара. Тянулись и обжигались. Это путь многих: А.Блок, Г.Шпет, М.Булгаков, О.Мандельштам... Сначала «Двенадцать», затем — стремление примириться с реалиями, искупить «вину», дальше — заигрывания со Сталиным и его сатрапами. «Батум» М.Булгакова, воронежский период О.Мандельшатама. Другие, подобно М.Горькому, сомневаясь в период Октября, приняли безоговорочно сталинский переворот, освятив его идеологию перлами типа «Жалость унижает человека», «Если враг не сдается, его уничтожают». Между прочим, это указывает на интимное родство сталинизма и российского Данко-самозванца. Крестный отец, по крайней мере, признал своего наперсника.

Гений (!!!) Ленина выразился именно в способности объединить массовое сознание и государственность, обратить стихию местничества и сепаратизма на государственное строительство, в адекватности почвенным устремлениям — таким как популистские идеи народовластия; славянофильская апология народного духа; нравственный ригоризм; идея сильного государства; русский великодержавный мессианизм, когда Россия предстает выразительницей всего несправедливо эксплуатируемого и страждущего человечества.

Самозванство, безответственная нетерпимость были выпущены большевиками как джинн из бутылки. «Та, единственная» гражданская война — стихия безответственного насилия и национальной невменяемости. Безответственность и нетерпимость воплотились в насилие как ткань общественной жизни. Эту тотальную безответственность могла остановить либо капитализация (история с НЭПом показала, что критическая масса нетерпимости оказалась слишком велика), либо сверхпроизвол сверхсамозванства. Что и было осуществлено Сталиным, роль (не заслуга) которого в том, что он придал этой нетерпимости государственный (официальный) характер, взнуздал и обуздал ее, сделав каждодневной практикой партийно-государственного аппарата. Насилие стало легитимным. Дальнейшее было только делом времени — насколько растянется процесс обессиливания нации этим насилием.


4.2. От мифократии трансцендентального к смыслоутрате: деконструкция тоталитаризма и тотальность деконструкции

Собственно Российскую империю в 1918 г., очевидно, ждала судьба Австро-Венгрии. Финляндия, Польша, прибалтийские республики, Закавказье, начавшийся распад и собственно «метрополии»: Сибирь, Дон, юг России ... Этот процесс был остановлен мощным центростремительным усилием. На территории Российской империи были реализованы предпосылки для формирования нового типа общественного самосознания, главными чертами которого были осознание личностью своей принадлежности к общечеловеческой общности, относительно классово однородной, преодолевшей национальные различия, сплоченной единой системой идей, руководящей силой (партией) и приступившей к решению задач, никем в мире не решенных. Объективно и по сути дела была спасена и даже рафинирована до эйдетической чистоты идея империи, а имперское сознание утвердилось в очищенном тоталитарном, рационалистически первозданном виде, практически — как воплощенная абстракция рационалистической утопии. Следствием чего стало полное воцарение нетерпимости в облике сталинизма — идеологии, в соответствии с которой был выстроен сталинский политический режим — сталинщина, и которая санкционировала и оправдывала репрессии этого режима, подавление им реальной свободы и самой ее идеи.

Главной типологической чертой сталинизма представляется его мифологическая природа. Как и любой миф, он ориентирован на универсальное осмысление действительности; на снятие фундаментальных смысложизненных антиномий человеческого существования; дает его носителям радость узнавания знакомого в еще неизвестном, стимулируя тем самым не интеллектуальное творчество и поиск, а повторение апробированного; создает видимость устойчивости в изменяющемся мире; выступает основой ритуализации социальной жизни и культуры. Как миф сталинизм стоит в одном ряду с многообразными проявлениями мифологии и мифотворчества в ХХ веке: в идеологии, политике, массовой культуре, обыденном сознании и даже науке. Его специфика заключена в том, что, как мифология, сталинизм не только исключительно целостен, но и — претендуя на научность — концептуально развит, оперируя марксистской терминологией. Однако, включаясь в содержание мифологического мировоззрения, философемы материализма, рационалистической диалектики и социалистического утопизма изменялись радикально, переходя в «собственную противоположность»: «материализм», оправдывающий любой произвол, упаковывая его в иррационально наукообразную форму, утопизм, претендующий на жизненность здесь и сейчас. Такая амбивалентность свойственна именно мифу.

Как конкретная идеология и духовный опыт сталинизм — высшая форма практического апофатизма и трансцендентализма. Он подобен вирусу или раковой клетке, уничтожающим собственную среду обитания: духовную, человеческую, природную. Воспроизводя свои мертворожденные конструкции, утопические схемы, забивая ими сознание и культуру, он лишает ее живых истоков, корней и тканей, благословляет и оправдывает прямое уничтожение живого, насилие над ним: природой, обществом, отдельной личностью.

Насилие может осуществляться только специально организованными и мобилизованными для этого людьми. Иначе говоря, рационалистический утопизм для своего проведения в жизнь предполагает создание Системы, способной реализовать сугубо бармалеевский лозунг «Через насилие сделаем всех счастливыми», висевший на воротах Соловецкого лагеря особого назначения. Бюрократизм — социальный alter ego утопического рационализма. Он не способен к творчеству. Он способен только к экспроприации и распределению не собой произведенного, прикрываясь требованием аскетического подчинения личных интересов общественным. Поэтому, в конечном счете, он выражает потребительские установки. Он ориентирован на «проведение идеи», на борьбу с отклонениями от нее, т.е. на учет и контроль, доходящие до абсурда. Администрация ГУЛАГа, например, вела четкий учет зеков. Живой человек или нет — было совершенно несущественно. Важно, чтобы з/ к был в списках — живых или мертвых, чтобы можно было отчитаться.

Наличие механически организованной системы контроля и отчетности, аппарата «ответственных работников» создают иллюзию тотальной ответственности. На самом деле возникает тотальная безответственность. Активность направлена на поиски ухода от личной ответственности в случае проверки. Человек начинает жить и действовать не от себя лично, а «от имени» некоей инстанции. Более того, эта инстанция, диктуя ему внешнее «надо», снимает, тем самым, с него ответственность за свершаемое. «Гносеологические корни» сталинизма подкреплялись, таким образом, корнями социальными — Системой, вербовавшейся из людей, вырванных из привычной устойчивой культурной среды — маргинальной и люмпенизированно части населения.

Совпадение Мифа и Системы породило феномен, который удачливый на именования М.Эпштейн назвал «мифократией».[13] Мифологичной стала сама советская действительность. Она сама стала мифом: работа, план, зарплата, собрание, начальник, контора, лагерь и т.д. превратились в ритуалы, самодостаточные знаки самих себя, главной функцией которых является обеспечение тотального контроля над личностью. Достойно специального рассмотрения отношение мифократии к искусству. Мифократия решительно отвергла одного из своих предтеч — авангардизм ради «реалистического» искусства: соцреализм не отражает действительную абсурдную мифократическую реальность, а создает мифы, т.е. питательную среду той же мифократии.[14]

Антигуманизм и бюрократизм, начетничество и догматизм, самозванство и вождизм, утопизм, доведенный до эсхатологизма, нетерпимость и безответственность, доведенные до амбивалентности добра и зла — этот синтез породил чрезвычайно совершенное — в плане всеобщей безответственности — обустройство государства, состоящее из трех основных подсистем. Выработка идеологии и высшая власть в центре и на местах принадлежали партийному аппарату, вербовавшемуся по принципу личной преданности, способности переступить через себя, т.е. согласно принципу принципиальной беспринципности. Партаппарат принимал решения, но не отвечал за их реализацию перед обществом (в лучшем случае перед вышестоящими боссами). Эта функция осуществлялась госаппаратом — »приводным ремнем от партии к народу», говоря c ловами Ленина. В результате , чиновники осуществляли решения, которые не они принимали и , таким образом, также не испытывали ответственности. Система взаимной безответственности предполагала наличие третьего компонента власти — устрашающего. Таковым и был аппарат КГБ (НКВД, ГПУ) — аппарат невидимой, но главной власти, цементирующей общество насилием и страхом. Важно, что общество в целом восприняло, а часть и до сих пор воспринимает массовые репрессии как должное и необходимое. Даже самими жертвами этих репрессий, их несправедливость воспринимается через призму этой идеологии. «За что?! Ведь он никогда не участвовал ни в какой оппозиции!» — сквозная тема воспоминаний репрессированных. И ни тени сомнения в необходимости репрессий по отношению к бывшим в оппозиции — агрессивная добровольная массовая нетерпимость, обусловившая оправдание и искреннюю массовую поддержку расправ с инакомыслием, крестьянством, принятие заведомо нереальных планов, втягивание в военные и политические авантюры и т.п.

Проведенное рассмотрение несколько продвигает вперед осмысление по сравнению с простой квалификацией сталинизма как тоталитаризма. Тоталитаризм един и универсален, где бы он ни проявился: в Египте времен строительства пирамид, государстве инков, гитлеровском «новом порядке», Китае периода «культурной революции» или Камбодже «красных кхмеров». Как говорили древние, «дьявол един». Мало сказать об идее всевластия. Необходимо уяснить содержание, природу, причины и истоки, питавшие и питающие конкретную форму тоталитарного сознания. Тоталитаризм не является подобно deus ex machina в древнегреческих трагедиях. Важно понять — какие реальные потребности удовлетворяются в обществе столь патологическим образом. Что позволило Дьяволу воплотиться именно в данной социально-культурной среде? Злая воля злодея Сталина, систематически уничтожавшего «рубашовых», «детей Арбата» и собственных подручных? Или «ленинская гвардия», сами «рубашовы», раздувшие пожар Гражданской войны и грезившие мировой революцией? Или интеллигенция, породившая этих самозванных Данко? Или духовный опыт, породивший эту интеллигенцию?

Сталинизм — нечто чужеродное, искусственное, силой насаждавшееся? Или он подобен вирусу — чужеродному образованию, которое, однако, попав в благоприятную среду, способно переродить ее по своему образу и подобию, нарушив ранее живые связи и омертвив ткани ранее живого организма? Или он сам культивирован этой средой, являясь квинтэссенцией определенных черт российского миропонимания и революционно-демократической мысли? Представляется, что можно говорить о поэтапном заражении, о попадании вируса духовного СПИДа тоталитаризма в исключительно благоприятную почву российского духовного опыта — апофатичного и трансцендентального.

Сталинизм реализовал единство двух полюсов орационализированной российской нравственности: «принципа Бармалея» и добровольного самоотречения, сознания выпоротых и ищущих кого бы еще посечь. Он придал этой первоначальной амбивалентности кротости и крутости, разведенной затем рационализмом, новую целостность. Полное самовластье на всех уровнях от Вождя-Хозяина до местных «хозяйчиков» подкреплялось одновременным героизмом и энтузиазмом, «агрессивной послушностью».

Вырождение этого лихорадочного энтузиазма было неизбежно, но было прервано Великой отечественной войной, в которой режим, фактически проигравший ее, воспользовался плодами Народной Победы.

***

Ростки духовного освобождения пробились неожиданно и в неожиданной форме авторской песни. А.Галич, А.Якушева, первыми взявшие гитару, Б.Окуджава, Н.Матвеева, особенно ценимый в кругу авторов-исполнителей Ю.Визбор, Ю.Кукин, А.Клячкин и многие другие гениально выразили свое время, его надежды, чаяния, дали нравственный импульс не одному поколению молодежи. Апогеем этого явления стало творчество В.Высоцкого, приобретшее общенародное звучание и значение. Основные темы этого дискурса типологичны российскому лиминальному духовному опыту: тема Ухода от этой скучной и унылой жизни здесь и сейчас: в леса, в горы, в моря, «в геологи», «за туманом», наконец — в себя самого, но только «от» реальности; тема единения, острая ностальгия по духовному единству, по духовной общине и общности («Возьмемся за руки друзья, возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть по одиночке!»); весьма прозрачно просматривается стремление к более глубокому и интимно-сокровенному, ностальгия по другому не как личности, а слиянному со мною вместе с другими; некоторая приблатненность, что обусловлено общей глубокой уголовно-лагерной прививкой советской культуре и обыденному сознанию.

Мы сталкиваемся, таким образом, все с тем же парадоксом российско-советского духовного опыта: высокое нравственное напряжение не мобилизует человека к жизни в реальном мире. Интеллектуальные, нравственные и физические силы уходят на попытки реализации утопий, фантазий, романтику Большого Ухода — те же эскапизм и трансцендентализм, чреватые все той же безответственностью. Принципиальной новизной стали исповедальность и демонстративная неагрессивность, даже пацифизм, обращение к военной тематике не столько как героической, сколько как трагической теме, переживаемой с позиций личности.. Можно говорить о начавшейся в 1960-е эрозии мифологизма безответственной нетерпимости, снижении накала ксенофобии.

Речь идет о духовном опыте поколения «шестидесятников» — советской интеллигенции, активно проявившейся в десятилетие, последовавшее за смертью Сталина, в период хрущевской «оттепели», поиска, реформ и энтузиазма. Конструктивен ли он? Думается, что нет. Это отчаянное стремление найти и утвердить себя — не в жизни, а в уходе от нее в процесс думанья. Это опыт изощренной рефлексии: не бахтински «участное» мышление, а мышление неучастия, ухода. Несостоятельность шестидесятничества проявилась не только в крахе хрущевских реформ, но — самое главное, в крахе горбачевской «перестройки», которую возглавили представители именно этого поколения. Блестящие ораторы и публицисты они снова позвали в никуда: безответственные фантазии, либеральные прописи, то же невнимание к реальностям собственной жизни и общества. Однако в этом опыте — еще один симптом начала самостоятельной работы души, предчувствие, нащупывание в коллективистской невменяемости себя ответственного через критику и отрицание. Это опыт задумавшихся, ощутивших нравственный дискомфорт, осознавших что что-то неладно с ними в этом обществе. Это опыт усомнившихся. Уже в этом их преимущество перед не сомневавшимися «победителями» 30-х годов.

Последовавшие затем 1968-1985-е годы — период стагнации и начинающегося разложения («застоя») мифологического сознания и мифократии породили духовный опыт поколения, вступившего в активную жизнь в самом конце хрущевской «оттепели», давшего ростки альтернативного поиска, и, подобно озимым, накрытых снегами застоя до лучших времен. И этот опыт был опытом ухода: в кочегарки и в дворники, в эмиграцию и жизнь «в отказе», просто в себя... Типологию проявлений этого сознания «барачной этики в отдельных квартирах» по представительности и открываемой новизне не уступающую чеховской можно найти в творчестве В. Маканина[15]. Для «озимого» сознания специфично именно безысходное осознание собственной чуждости, стремление и невозможность уйти от самого себя. Это больное сознание больного общества, осознавшего свою болезнь и ее источник — неправедность и ложь.

Масла в огонь подлил постмодернизм, рост популярности которого приходится на конец 1970-х годов. Такие его особенности как демонстративная неангажированность и внеидеологичность, имидж технологичности, мастерства и эрудиции, стилистика эпатажа, яркая и загадочная терминология, отгораживающая посвященных от всех прочих, своеобразная культура культур, демонстративная эклектика, оправданность использования любых средств и необязательности, спонтанность, бессознательность творчества и понимания, поведения в целом — оказались удивительно созвучны российскому, советскому и постсоветскому духовному опыту с его особым сочетанием эскапизма, утопизма и эсхатологизма, пониманием свободы как воли, идеалом иночества, особой поэтикой странничества и нигилизма, аморализмом, оправданием любого произвола, освобождающее от ответственности при условии следования некоему идеалу.

Российско-советская имперски собирательная культура культур, ее наиболее интенсивное выражение — официозная марксистско-ленинская философия — с ее катехизичностью, цитатничеством, обилием словесных формул, отсутствием концептуального единства, доходящим до прямых противоречий квазирационалистическим наукообразием, гиперреальность прочих явлений советской культуры с ее отрицанием и элиминацией личности и свободы, негативным отношением к модерну, идеологией и эстетикой эскапизма, цитатничеством, стремлением стереть различия между элитарной и массовой культурой, систематическим порождением симулякров от потемкинских деревень до советских «реалий», общая устремленность в постисторию и реализацию утопии — во всех этих своих качествах российско-советская культура выглядит удивительно постмодернистично.

Как постмодерн, так и российско-советская цивилизация восходят к апофатической религиозной интуиции пустоты, всего как ничто и ничто как всего. Современная Россия являет ярчайший пример лиминальности. Российский духовный опыт, как опыт перманентной лиминальности, акцентированно апеллирует к институционализации communitas . Эгалитаризм и эсхатологизм российско-советского духовного опыта, «коллективизм» (парадоксальный в своей нетерпимости друг к другу) не самодостаточны, а суть следствия и проявления более фундаментальной особенности — лиминальности. Более того, именно потенциал перманентно лиминального маргинализированного опыта определяет не только нерациональность, неопределенность, амбивалентность, но и неизбывный мощный творческий потенциал российского духовного опыта и дискурса. Но потенциал амбивалентный. Культурнический, образованщинский калейдоскоп, культура, переполненная культурой, культурой не освоенной и не усвоенной, оказывается антигуманной.

Художник, как и политик, оказывающийся по ту сторону добра и зла, оказывается и по ту сторону человека. Он подвергается искушению самозванством в такой степени, в какой не подвергался еще в истории. Он не творит новую реальность, а разрушает ее сущность, не просто лишает человека дома души, а разрушает этот мир, лишая его какого бы то ни было основания кроме постоянно ускользающего и вненаходимого «Я», которого также по сути дела нет. Самозванство, суперменство и человекобожие всегда идут рука об руку не только с насилием, но и смертобожием — и все общие темы постмодерна и постсоветской культуры.

Зло суть большее добро, указывая на его присутствие и необходимость поиска. Так и в этом итоги постмодерна и российско-советского опыта также совпадают. А может и правда Россия, ускоренно пройдя Новое время, раньше других вошла в постмодерн? Но тогда она и раньше должна исчерпать его потенциал?!

«Покаяние» — последний фильм трилогии Т.Абуладзе открыл и во многом озаглавил духовные искания середины 1980-х, начала «перестройки», когда переосмыслению было подвергнуто все и вся. Дореволюционное прошлое... Гражданская война — потомки красных комиссаров, чекистов и стукачей с надрывом поют про «поручика Голицына», искренне сопереживая и ему и «корнету Оболенскому», не чувствуя трагикомизма ситуации. Коллективизация и индустриализация. В Великой Отечественной войне поменялись роли участников — оказывается это СССР развязал мировую войну, спровоцировал Гитлера, который на считанные недели опередил вероломного Сталина, готовившегося к «освобождению» Европы. Генерал Власов оказывается героем, восставшим против сталинского режима. Берия и Маленков предстают несостоявшимися реформаторами и «демократизаторами». Не менее бурно осмыслялось и переосмыслялось настоящее. Афганская война, национальные проблемы, кооперация и индивидуальная трудовая деятельность, молодежные проблемы, проституция. Накал и ход дискуссий напоминали сон Родиона Раскольников в конце «Преступления и наказания». Тем и кончилось.

Распад сталинистской мифологии и мифократии в широком масштабе предстал профессиональной, политической, а то и личностной смыслоутратой. У шестидесятников еще сохранялась иллюзия, что верные идеи осуществляются неверными методами. Несмотря на осознанную неправильность политики, сохранялась вера в правильность лозунгов. История дала им шанс в виде «перестройки». И оказалось, что «социализм с человеческим лицом», «больше социализма», «возврат к ленинским принципам», «вся власть Советам» и т.п. — не более чем несостоятельные версии все той же мифологии.

Пораженный смыслоутратой, жаждущий понимания разум подобен царю Мидасу, наказанному богами в Аиде — все, к чему он ни коснется, превращается в нечто неудобоваримое. У Мидаса — в золото. А тут — в ... просто собственную противоположность. Демократия — в игру самозванческих амбиций, кооперация из средства преодоления монополии, насыщения рынка товарами и, как следствие, снижения цен — в усиление монополизации и мощный механизм инфляции, акции из источника дохода — в форму изъятия средств у граждан, аренда — средство закабаления, правовое государство из гаранта защиты от произвола власти, ее подчинения закону — в гонку законотворчества на все случаи жизни, чехардой законов, принимаемых властными временщиками. Не буду множить очевидные примеры — симптомы болезни обессмысливания разумного.

Глубокий распад мифократии можно было бы расценивать как безоговорочно положительный процесс, как основу и источник рационального осмысления, социального диалога, терпимости, утверждения человеческого достоинства. «Перестройка» могла бы стать духовным обновлением, несущим ценности свободы, личностной ответственности и инициативы. Однако, приходится употреблять сослагательное наклонение.

Оказалось, что нужно перестраивать не только то, что сложилось в 30-40-е годы, но и то, что наслоилось в 60-80-е. Оказалось, мало заменить административно-командный распределительный механизм «хозрасчетным» — коррупция, казнокрадство, уравниловка и выводиловка приобрели новые формы. В политической жизни оказались недостаточными провозглашение демократизации, устранение монополии коммунистической партии, принятие новой конституции — остались самовластье местной и ведомственной бюрократии, расширились и закрепились клановые связи, организованная преступность. Более того, экономическая реформа и приватизация дали новые возможности и импульсы безответственности.

Печально и то, что сталинский геноцид сделал свое дело. Российское общество не может сравниваться не то, что с обществами восточно-европейских стран или Китая, но даже с Прибалтикой, в которых еще сохранились поколения, знающие, что такое ответственный труд и политическая культура. В России же у четырех поколений людей вместе с почками отбили желание и умение совместно конструктивно трудиться.


4.3. Исторический пессимизм как оптимизм

Дело оказалось намного трагичнее, чем предполагалось первоначально. Главная беда оказалась духовном опыте общества, в его «коллективном бессознательном», в том, от чего не откажешься в одночасье, что не перестроится по директиве. Не случайно избавление от сталинизма произошло относительно легко и быстро в тех странах «социалистического лагеря», где он — хотя и насаждался искусственно — но не имел духовной почвы и легитимности. В российском же обществе, очевидно, в результате многолетнего, если не многовекового, очищения и развития идеи самозванства и безответственности, этот процесс идет очень болезненно и неоднозначно.

Вроде бы все плюсы поменялись на минусы и наоборот, произошла радикальная смена ценностей и ориентиров. Место материализма заняла «духовность». На полках книжных магазинов место литературы по диалектическому и историческому материализму заняла литература «духовная», ментальный и супраментальный план, Шри Ауробиндо, технология медитации, Кастанеда и проч. Место рационализма занял иррационализм. «Наука» и «научность» — почти ругательные слова. Наука ныне почти дискредитирована. Сплошная астрология, гороскопы, хиромантия, парапсихология, телекинез, НЛО, пришельцы и т.п. А место утопизма занял прагматизм — откровенный и приземленный. На первый взгляд, в духовном опыте поменялось все. Но ... Духовность оборачивается стремлением с помощью духовно-идеального изменить материальное — излечиться на расстоянии, двигать предметы усилием воли и т.п. Иррациональность, которая нормативно-катехизична, как любая практика гностицизма, ведовства и проч. Прагматизм, который стремится получить результат, добиться успеха немедленно6 здесь и сейчас, причем — усилием воли. Это духовность, которую не отличить от материализма, рационалистичная иррациональность, прагматизм, который утопичен. А главное — итог тот же самый. И в том и в другом случаях это невменяемость, бегство от свободы, когда личность как кусок масла на сковородке распускается. И никто ни за что не отвечает. Фактически мы имеем дело все с тем же опытом невменяемости и самозванства, только в новом обличье.

В ходе нынешних дискуссий предлагается множество — иногда взаимоисключающих друг друга — диагнозов и программ-курсов лечения российского общества: от субъективистских подчеркиваний роли личности первых лиц до объективистски-макроэкономических, от исторической закономерности и неизбежности всего происходящего (а значит и всего, что еще произойдет) до нравственной проповеди. Не покидает впечатление, что диагнозы ставятся фактически без реального знания реального больного и носят подозрительно непререкаемый характер нетерпимого и безответственного самозванства. Сохраняется вера в запретительные меры и прямое насилие. Денационализированная часть общества отчаянно цепляется за то, что лишило и лишает ее самостояния: персонифицированная власть, как и испокон века на Руси, остается «священной коровой».

Большой Миф рухнул, но духовный опыт, его породивший, остался. И как в «Терминаторе-2» осколки тянутся друг к другу. Социальная неустойчивость и незащищенность, нравственный вакуум, правовой беспредел создают питательную среду преступности и одновременно — ностальгию по сильной руке. В условиях политической неструктурированности, дисперсности, «размазанности» общества, отсутствия в нем естественных социально-экономических и политических связей и отношений, направленных на реализацию интересов различных социальных сил, при неосознанности самих этих интересов — политическая активность носит деструктивный характер, лишена конструктивного начала. Выборы теряют реальный политический смысл, партии становятся группировками вокруг амбициозных самозванцев.

Сохраняется все тот же российский маятник кротости и крутости. Вчера лидер — помазанник Божий, сегодня -злодей, завтра — праведник. История остается непредсказуемой — каждый последующий период основывается на шельмовании предшествующего и открещивании от него — выкапывании и выбрасывании очередного трупа. Агрессивно-халявное отношение к государству дополняется восприятием роста чьего-то достатка как нарушение основ социальной справедливости. Эти нетерпимость и безответственность пронизывают и пропитывают весь уклад жизни от бытовых сцен до политики и художественной жизни. Экономический кризис и политическая неоднозначность создают исключительно благоприятную среду для нового мифотворчества. Примитивные идеи легко подхватываются и распространяются. Очень напоминает все это известный анекдот, когда на призыв к праздной толпе «Прекратим танцевать!» та подхватывает его «Пре-кра-тим тан-це-вать! Пре-кра-тим тан-це-вать!..» и, скандируя призыв, пускается в новый пляс.

Российское общество оказалось лучше подготовленным к самозванческому манипулированию, чем даже в 1918 г. или в конце 1920-х. Более того, с 1988 г. стала все более явно вырисовываться тенденция, альтернативная курсу, взятому с апреля 1985 г. В ней одновременно отвергаются и совдеповские социалистические реалии, и идеи демократического и экономического обновления. Тенденция эта набирает силу, невзирая на такие эпизоды как «путч», распад империи, приватизация и т.д. Речь идет о стремлении возродить тоталитарный режим в очищенном и улучшенном виде. Реализация этой тенденции вполне соответствовала бы общей российской тенденции: не просто возрождение мифократии, а утверждение идеи мифократии. Такой курс имеет очевидную социальную базу, опирается на интересы немалых слоев общества. Развращенных выводиловкой и уравниловкой «трудящихся» интересует гарантия заработной платы, желательно — немалой, еще лучше — индексированной по ценам. Эти интересы смыкаются с интересами чиновничества в «сильной власти», что в свою очередь, стыкуется с интересами хозяйственников, бизнесменов, заинтересованных в свободе рук на рынке при сильной политической власти. Параллелограмм сил очевиден.

Нынешняя «свободная» Россия — это не свобода=ответственность, а все та же российская воля, точнее — вольница и беспредел Постсоветский человек — не экономический человек, а человек проедающий: сначала — провиант с затонувшего корабля России, затем — с оставшегося плота СССР, наконец, — кредиты МВФ. Новый русский капитализм — не веберовский капитализм самоограничения, а опирается на трофическую экономику: он чужд идее капитала, cash на Руси значит не наживу даже, а поживу.

На новый уровень вышло российское смертобожие. Официозный дизайн и заигрывания с темой смерти в андерграунде дополнились прямой некрофилией невзоровского нашизма, героями становятся реальные убийцы, килеры и рэкетиры. Насилие стало реальной повседневной практикой взрывов, убийств и т.п. В этом плане чрезвычайно показателен уже начинающий складываться киноэпос этого времени , аналогичный американскому киноэпосу о Великой Депрессии типа «Бонни и Клайд», «Однажды в Америке». Тем боле показательно сравнение. Примером могут служить такие фильмы как «Лох — Повелитель воды» и «Брат». В первом речь идет о том, как очень интеллигентный юноша вместе со своим приятелем держали кооперативный то ли компьютерный магазин, то ли сервисный центр, напарника убили рэкетиры, товарищ мстит за него и так удачно, что интегрируется в саму систему криминала. Во втором — не очень умненький, но очень обаятельный юноша, ввязавшись в бандитские разборки в Питере, выйдя победителем из этих передряг, едет с «пушкой» в уже в Москву. Главное отличие от «Бонни и Клайда» и пр. в том, что в трижды треклятом голливудском кино всегда побеждает закон. При всех симпатиях к героям, но, в конечном счете, закон торжествует. В отечественном же киноэпосе закон не то, что не торжествует — в них он даже не упоминается, даже не присутствуют, не фигурируют представители закона.

Все более очевидной становится мысль, что дело не в деньгах, сырье, оборудовании, даже не в менеджменте, а в людях, которые могут разворовать, профукать и извратить все это. В разоренных душах — пустота, а бездонную пустоту можно наполнить чем угодно, а при желании — и опускаться до бесконечности. Вот и шарахается интеллигенция: то наделяя народ бесконечным духовным богатством (из вакуума, тем более — духовного можно извлечь практически любое), то в ужасе шарахается от него.

Либерализм продолжает быть невостребованным. Никто, кроме специалистов, не знает имен П.И.Новгородцева, П.Б.Струве, Б.Н.Чичерина, А.А.Козлова, Б.А.Кистяковского. В советское время либерализм был открыт заново правозащитным движением (В.С.Есенин-Вольпин, А.Д.Сахаров, С.А.Ковалев и др.), но и он оказался невостребованным обществом. Личное подвижничество, преследования, страдания привлекали общественное внимание, но не пробудили интереса к содержанию идей. Идея свободы, понимаемой как ответственность за свои решения и поступки, не вызывает энтузиазма, в отличие от неограниченного произвола во имя декларируемой великой благой цели. В наши дни дело дошло до того, что под именем либералов выступают наиболее циничные и безответственные самозванцы: Березовский, Жириновский, Чубайс...

Русские люди так и остаются «племенем власти», не социумом, а именно «этносом власти» с идентичностью относительно власти. Summa Rossiae — духовно насыщенная, культурно мощная, созидательная, в своей норме — нечеловеческая, не нуждающаяся в свободе человека и в свободном человеке — российская власть. Рас-путинщина, просто путинщина.

Оснований для негативных оценок и пессимистических прогнозов более чем достаточно. На протяжении всей нашей истории как это видно и из проведенного рассмотрения — нарастает и приобретает все более отчетливые формы безответственная нетерпимость, ее содержание приобретает все более очищенный, рафинированный вид, она становится все более явным принципом общественного устройства и индивидуального сознания. Можно сказать, что в наше время достигнут предел: либо российское общество действительно станет воплощением чаадаевского пророчества — идеи-урока «как не надо» другим народам и странам, «черной дырой», угрожающей существованию всей цивилизации, либо оно пройдет радикальное духовное обновление, своего рода нравственную реформацию.

Очевидно, что глубокое фиаско в России потерпела отнюдь не только административно-распределительная экономика, но и сам социально-культурный тип целостности российского общества. Нежизнеспособными оказались, не выдержали поверку временем политический авторитаризм, имперский тип национальной интеграции, приверженность уравнительной справедливости и другие реализации российского духовного опыта, деструктивного в своей апофатичности и нетерпимости. Для условий длительного мира российский исторический и духовный опыт акцентированной лиминальности оказался малопригодным. Он является убедительно эффективным в чрезвычайных обстоятельствах войн, катастроф и прочих бедствий, требующих крайнего напряжения физических и духовных сил. В мирных и спокойных же условиях этот опыт разъедает общество изнутри, обессиливает его этим спазмом самоедского сверхнапряжения. Требуется, таким образом, либо выход из этой системы, требующий решений, не имеющих аналогов в истории по своей сложности и ответственности, либо демонтаж сложившихся традиций социального бытия, их полное разрушение. Но надо отдавать себе отчет в том, что вторая альтернатива имела бы своей ценой саму Россию, причем, не только имперскую, пораженную ксенофобией, агрессивным неприятием нового, но и столь узнаваемую своей духовной мощью, творческим потенциалом и душевной теплотой. Вторая альтернатива означала бы отказ от российского духовного опыта, а значит и, с неизбежностью — от России.

Такой вывод можно было бы отнести на счет личного пессимизма автора. И я заранее и сразу с такой оценкой соглашаюсь. В различных аудиториях приходилось сталкиваться с неприятием делаемых выводов: «Не любите вы русских», «Это слишком безысходно», «Что же культивировать?», «Должна же быть надежда» и т.п. Приходится констатировать, что эта потребность в оптимизме как таковом, самом по себе — одно из проявлений все той же духовной болезни. Можно, конечно, ограничиться дежурным оптимизмом насчет демократизации, свободы слова, приватизации, борьбы с инфляцией и т.п. Типичные сюжеты нынешних дискуссий — от общественного транспорта до университетских аудиторий и Федерального Собрания — необходимость дать позитивный идеал. По заказу? Дать? Кто и кому? Так прорастают уши все того же сознания, доводящего своей логикой до дилеммы: либо продолжение обновления и нарастание напряжений до внутреннего взрыва, либо откат, когда единственным средством консолидации остается сплочение перед лицом «врага» — внешнего или внутреннего — пусть даже выдуманного, т.е. неизбежные насилие и кровь.

Приходится иногда слышать вопрос — а стоит ли вообще рационализировать абсурд? Не имеем ли мы дело просто с неким историческим недоразумением? Например, захватом власти полубезумным уголовником. Я в таких случаях всегда спрашиваю это вы о ком? О Грозном, о Петре, о Ленине, о Сталине, о Ельцине или о ком еще? Или это уже закономерность? Пессимизм методологически более плодотворен и оптимистичен, чем оптимистические векселя или сведение проблемы к абсурдистскому выверту истории. Начиная с абсурда, исходя из него, мы оказываемся беспомощными перед лицом очередного абсурда. Только поняв его природу и неслучайность, получив абсурд в итоге рационализации, можно пытаться противостоять его силам — с одной стороны, и радоваться его поражениям, как бы неожиданны они ни были — с другой. Это будет действительно спасительной правдой, в отличие от спасительной лжи псевдооптимизма, закрывающего глаза на удивительно последовательный ход развития данного типа духовного опыта к возможности конца света в отдельно взятой стране.

Поэтому. Тогда. Чтобы уйти от этого кошмара. В конце концов... В истории нет и не было ни одного народа, добившегося успеха, если он занимался самоуничижением и посыпанием головы пеплом, не искал позитивных начал в своих поражениях и катастрофах, не извлекал зерен подъема из собственных падений. Поэтому — нельзя поганить прошлое. Оно было. Исторический опыт России слишком страшен, чтобы можно было от него отвлечься, забыть о нем. Да и обращение к опыту других культур предполагает обязательное освоение собственного культурного и духовного опыта, а не прыгать из крайности в крайность: из сталинизма в либерализм, а из последнего — в изоляционистское почвенничество.

Талантлив русский человек, русский народ? Неизбывно. Не только талантлив, но и смекалист и предприимчив, что убедительно было продемонстрировано всему миру соотечественниками — учеными, артистами, бизнесменами, «челноками», проститутками, преступниками... Терпелив русский человек? Не то слово — долготерпелив и неприхотлив. Но разве это все — не рыночные ценности и качества? Разве они не являются золотым багажом любого реформатора? Надо только помнить об этих качествах, опираться на них, а не испытывать на прочность и тем более — не отвергать.

«Реформаторы» действительно несостоятельны — не направленностью реформ, а их исполнением. Отсутствием опоры на собственный духовный опыт, каким бы «не рыночным» он не выглядел. Несостоятельны и непоследовательностью. Ельцин — не Иуда и не вампир. Он... — Гинденбург. Даже психосоматически.

Неужели не только на своих ошибках ничему не научились, но и умудряемся повторять ошибки других? Или, все-таки что-то изменилось? По результатам исследования «Наши ценности сегодня», проведенного в 1991-1992 гг. в стрессовой ситуации (кризис, бедствие, катастрофа и т.п.) место традиционной спокойной совести (т.е. отсутствия совести?) в центре ценностной структуры оказывается самообеспечение безопасности: российский гражданин начинает понимать, что рассчитывать ему лучше на самого себя. Это уже серьезное изменение духовного опыта. Очеловечивание российского духовного опыта подкрепляется и рядом объективных факторов, создающих, как представляется, ряд позитивных «необратимостей». Прежде всего — это человеческий потенциал современной России, высокий образовательный уровень, элитный уровень профессионализма в ряде сфер. Именно это не позволяет сравнивать Россию с третьим миром, развивающимися странами. Золотым фондом любого современного российского реформатора являются не столько природные ресурсы, сколько именно люди — образованные, оказавшиеся мудрее своих правителей, неприхотливые и терпеливые, поразившие весь мир долготерпением и уникальной способностью к самообеспечению и выживанию. Опыт 1991 и 1993 годов показывает, что в наши — дни уже, наверное, невозможен бунт «бессмысленный и беспощадный» типа пугачевщины или 1918 г. Народ убедительно и веско продемонстрировал горькую и мудрую сдержанность и стойкость, показав, что он мудрее и зрелее своих властителей. Очевидно, сыграли свою роль и всеобщее среднее образование, и просвещающая роль средств массовой информации. Люди, по крайней мере — умом, понимают опасность стихии митинга и погрома. Медленно, со скрипом, но возникает правовая культура, сознание, что есть и должна быть высшая власть закона, перед которой должны уступать амбиции и целесообразность политиков любого уровня. Худо-бедно, с извращениями, злоупотреблениями, но делает свое дело приватизация, формирующая собственность и собственников. Нельзя не отметить обнадеживающую демилитаризацию — несмотря на чеченскую авантюру — политики, экономики, общественного сознания. На смену ксенофобии приходит осознание своего места и своих интересов среди мирового сообщества. И наконец, главная необратимость, главная надежда — это то, что в новых условиях вошли в жизнь фактически уже два поколения — не зашоренных и не оболваненных, немного циничных, но зато рассчитывающих исключительно на свои силы. Практически все жизненные проблемы — от политических до половых — носят поколенческий характер. И в этом случае время работает на будущее России.

Традиционный ответ России на вызовы истории — усиление власти и насилие, включая принудительное нововведение и реформирование, жесткая организация, контроль, подтягивание резервов и ... потери — обязательные и большие. Аналогичное происходит и в наши дни. Опыт с Чечней в этом плане в высшей степени показателен. Однако, нынешняя ситуация отличается парадоксальностью: как и прежде все еще нельзя без насилия, но и уже невозможно с насилием.

Главная задача российского духовного опыта в наши дни — выйти из невменяемости, вырваться из мифологической связи народа и власти, к собственной морали и нравственности, осознание единства проблем истины и свободы, что воля сама по себе — только инстинкт свободы; что единственное добро — свободная, то есть — ответственная, воля, что свобода и добро — синонимы, что бытие коренится в сердце души и что в глубинах бытия нет зла.

Как писал Г.Померанц, «возрождение России означает возрождение открытости, всемирной отзывчивости... Русскому не приходится бороться за внешнюю независимость. Его гнетет собственное имперское государство. И освобождение народов от имперского гнета неотделимо от освобождения личности в России. Малым народам нужна внешняя национальная консолидация, России — вселенский дух и свобода личности... За это — традиции духовного взлета прошлого века. Против — зигзаг в сторону староверческой замкнутости. Стремление выращивать в себе специфически русское кажется мне смешным. Я лучшего мнения о жизненности русского духа, чем наши почвенники. Если мы вернем себе «всемирную отзывчивость»; если освободится и расширится творческая личность; если мы будем прислушиваться к вечности, не затыкая уши от шума времени, думать о вечном и писать об этом по-русски живым современным языком — сама собой расправится русская культура и одновременно вступит во владение своим прошлым и своими мировыми связями. Только такая культура сможет играть роль посредника между малыми народами Евразии и всем миром — и сохранить в Евразии присутствие русского языка»[16].

С точки зрения проведенного нами ранее анализа, российский духовный опыт имеет явный акцент на первом — метафизически трансцендентальном аспекте свободы. Этим объясняется и его эскапизм и эсхатологизм, повышенная тропированность, метафоричность и оценочность русского дискурса — в ущерб его терминированности и объективности. Эта особенность давно уже была выражена в психоаналитической метафоре — трактовке России как подсознания Европы. В контексте нашего рассмотрения это очень точная метафора. Ее можно расширить и говорить о Европе (читай — Западном мире) как сознании России. Метафора эта высвечивает основные оппозиции. Западная культура акцентуирована на внешне-социальном процедурно-гарантийном аспекте свободы: правовой культуре, правовом государстве, демократии, правах человека и т.д. Российская культура делает акцент на трансцендентальности свободы — отсюда ее интравертированность, нравственный максимализм, правовой нигилизм, повышенный интерес к творчеству, бессознательная любовь-ревность, агрессивность по отношению к Западу как своему иному.

Главная проблема России — не экономика. Эксперты авторитетнейшей международной консалтинговой компании McKinsey во главе лауреатом Нобелевской премии по экономике Р.Солоу в результате глубокого анализа состояния и перспектив российской экономики пришли к неожиданному для них самих выводу: сдерживающие факторы развития лежат не в экономической, а в политической и социально-культурной сферах[17]. Главное — возможность и способность выстроить Россию как «дом свободы и справедливости». С духовностью в России всегда все было в порядке. Сейчас — тем более, когда в России время поисков смыслов, время пророков, самозванцев и прочих гипнонов, время активных прорывов к трансцендентальному. Дело за признанием за каждым права на духовность и выстраивание гарантий от самозванческих притязаний на исключительность.

Пора начать жить своим умом, обрести собственное сознание. Если продолжит психоаналитическую метафору, то России необходима индивидуация, только — наоборот: не столько вхождение в бессознательное, сколько его прояснение. Но результат будет тот же — рационализация собственного бытия, обретение своего собственного сознания.


4.4. Опыт означивания в стратегии и тактике посткоммунизма

О современном политическом мифотворчестве

Одной из отметин современной интеллектуальной жизни в России является смешение и жанров и стилей мыслительной деятельности. Подчас весьма трудно выделить особенности философской рефлексии в том чистом, «метафизическом» виде, к которому призывают нас классики фундаментальной онтологии двух последних веков. Рефлексия оказывается в плену метафорического, хотя и вполне реального, компьютерного вируса, пожирающего стремление к интеллектуальной свободе «речи-голоса».

Эта ситуация, конечно, не является оригинальной. Она возникла потому, что конец XX в. европейской (и отечественной) истории подтверждает старую истину о невероятной жизненности архетипов мифологического мышления в культуре.

Духовная ситуация конца XX в. в ее российском инварианте ставит очевидную проблему: эпоха постсовременности с ее претензиями на «опережение» времени и пространства (Ж. Бодрийяр) лишь проясняет мифологему о «покорении» пространства и времени «молодыми хозяевами Земли». Иными словами, постсовременность действительно предстает в виде тотального феномена российской действительности, собирающей в единый континуум «ризомы-корневища»(Ж. Делез) политические реконструкции, идеологические мифы, художественные практики и философские дискурсы.

Каждая эпоха советского и постсоветского периодов отечественной истории характеризовалась особой мифологемой официального философского языка. Так, в 20-е годы, когда свободная философская мысль еще оказывала достойное сопротивление зарождающейся идеологической практике сталинизма, язык марксистского анализа сталкивался с явным культурфилософским противостоянием (последние публикации А.А. Богданова, «восьмикнижие» А.Ф. Лосева или, скажем, «ницшеанские» штудии Ф.Ф. Куклярского). Тем не менее, доктринальные позиции официального марксизма постепенно замещали собой любые проявления языкового и содержательного инакомыслия. Характерной чертой этого языка стала логическая оформленность схоластического типа. «Пределы научности рассуждения» (название последней философской публикации А.А. Богданова) перманентно размываются и мифологизируются.

В 30-50-е годы, когда никакое иное выражение мысли, кроме как «краткокурсочное», попросту не допускалось, язык официальной философии обретает видимость абсолютной (эсхатологической?!) завершенности. Преступлением могли оказаться не только выдержанные в «неопределенном» духе идеологические пассажи, но даже простая буквенная опечатка (сюжет, использованный Андреем Тарковским в кинофильме «Зеркало»). «Логическое» становится равным «идеологическому». Внешняя форма выражения философа-марксиста выливается в позитивистский дискурс. Тем самым в явной форме востребуется стиль идеологического врага.

Период «оттепели» 60-х годов даровал не просто некоторую идеологическую свободу, но и логическую (языковую) вольность. Философские (особенно этического плана) трактаты этого периода изобилуют языковыми фигурами, напоминающими знаменитое стучание башмаком по официальной трибуне (без четко осознаваемых последствий подобного действа). Залихватский язык, парадоксально сочетающийся с языковым «вольнодумием в рамках» становится чем-то вроде признака свободного философствования.

70-80 годы в определенном смысле попытались объединить предшествующие парадигмы. С одной стороны, целеполагающая неопровержимость дополнялась свободой литературного изложения. С другой стороны, характерная для 20-х годов внешняя оформленность противостояния окончательно стала внутренним делом философского (политологического) текста. Но даже в этих условиях были возможными оригинальные, талантливые по языку способы мышления.

Новейшая история демонстрируют любопытный, возможно, еще не до конца освоенный феномен: прорыв к истинности философского языка, запрещенный в предыдущие периоды, сочетается с разнообразными попытками возрождения новой эклектики. Багаж марксистского образования множится на отрывочность образования философского, в результате чего рождаются монстры современного «миропонимания».

В этом контексте может быть рассмотрена проблема риторических и психологических аберраций языка постсоветской идеологии. Например, современный русский коммунизм в лице своих политических лидеров одной из идеологических установок сделал православную идею. Более того, мысль о том, что у коммунистической идеологии и православной идеи одни и те же корни, стала одним из пропагандистских стереотипов. Приводимая аргументация опирается, как правило, на мысли русских философов (Н.А. Бердяев, И.А. Ильин, С.Н. Булгаков и др.), оправдывается цитатами из Ленина и Сталина и «освящается» идеями православных подвижников.

В результате имеет место мифологизированный гибрид, соединяющий в себе «несоизмеримое» (П. Фейерабенд): ценности христианской морали, коммунистический синдром «уничтожения теперешнего состояния» (В.И. Ленин) и практику православного служения. Возрождается один из самых губительных мифов двадцатого столетия, декларирующий единство, почти полное тождество идей практического коммунизма и христианства. Тезис же об их «идеальном» (идейном) совпадении оказывается вполне демагогическим, поскольку, согласно тем же классическим определениям, коммунизм — это практическое движение. В том числе — по практическому искоренению христианского (православного) служения, осуществленному в годы господства коммунистической идеологии. Ситуация усугубляется принципиальным отказом от покаяния за преступления идейных предшественников и учителей, что делает этот гибрид пародией на христианство и гуманизм.

В речах и публичных выступлениях лидеров и идеологов различных компартий такое положение дел проявляется наиболее отчетливо. Можно отметить следующую совокупность демагогических приемов ведения полемики, связанных с «апробацией» современного типа мифологического дискурса.

1. Употребление слов, понятий, имеющих для верующего человека как глубоко внутренний, так и онтологический смысл (соборность, общинность, вера, надежда, любовь). Воспроизводится хорошо известный риторический прием (вспомним знаменитое сталинское «братья и сестры»), смысл которого состоит в уповании на душевно-духовную отзывчивость русского народа, в тяжкие минуты испытаний готового забыть преступления своих вождей. При этом внешняя ориентация на христианские ценности сопровождается отказом от соблюдения очевидных нравственно-религиозных норм в случае с захоронением тела В.И. Ленина. Чудовищные «ометафизиченные» обоснования, которые иногда приходится слышать (римских пап, якобы, хоронят так же, как Владимира Ильича — из интервью г-жи Горячевой; Ленин похоронен так же, как хоронят святых угодников в православных монастырях — любимая мысль г-на Зюганова) свидетельствуют об уровне аргументации лучше, чем любые «оговорки по Фрейду» (мифологическая аберрация-1)[18].

2. Подмена славянофильского (религиозного) лозунга «православие, самодержавие, народность» националистическим гибридом «православие, державность, народность». Отсюда появляется как тезис (вполне, между прочим, антикоммунистический) о «православном русском народе», так и удивительные экстатические смешения цвета знамен и лозунгов в политических спектаклях монархо-большевистского типа (мифологическая аберрация-2).

3. Практически не скрываемый национальный шовинизм (как пародийно осмысленная разновидность принципа пролетарского интернационализма в современном его понимании), подкрепляемый терминологией православного толка и прорывающимся «сквозь скрепы» акцентированным антисемитизмом. В результате возникает по видимости патриотическая идеология, в основе которой лежат глубоко антинациональные установки. Происходит и недопустимое размывание самой идеи патриотизма. Последняя становится удобным лозунгом в руках людей, присвоивших себе право называть себя «патриотами» (мифологическая аберрация-3).

4. Вырывание из контекста русской философии только тех идей и мыслей, которые вписываются в выработанный тип дискурса. Логика аргументации строится по принципу «от противного», по схеме «мы патриоты, потому что они — предатели». Иными словами, внешняя риторика выдает отсутствие какой-либо позитивной программы действий, что является родовым признаком демагогического мышления (мифологическая абррация-4).

5. Критика попыток выработки единой национальной концепции («национальной идеи»), сочетающаяся с опубликованием собственных проектов такого рода, которые носят характер явной эклектики философского-советского типа[19]. Следует заметить, что эклектика в данном случае является демагогией (мифологическая аберрация-5), а не прямой ложью, поскольку составленный текст-гибрид в каждой своей части профессионально выверен и «вычитан».

6. Воспроизведение текстуальных стереотипов учителей. Известно, что Ленин писал многие свои произведения, переписывая и комментируя большие отрывки из работ Маркса и Энгельса (наиболее яркий пример — книга «Государство и революция»: цитирование в этом случае превышает по объему собственно комментарий), а Сталин «улучшал» Троцкого, переписывая статьи последнего. Современные лидеры коммунистического движения перелицовывают широкий спектр общественно-политических учений прошлого, не задумываясь над тем, что объективное прочтение этих самых учений приводит к выводам вполне антикоммунистическим (мифологическая аберрация-6).

7. Отождествление идеальной цели («светлого коммунистического будущего») с реальной стратегией и тактикой русских большевиков. В результате идея коммунизма оправдывается не столько в призме христианских ценностей, сколько через прямое прославление идеологии и политики тоталитарного (сталинского) типа (мифологическая аберрация-7).

Основная опасность подобного идеологического творчества заключается в явном и далеко просчитанном обмане общественного мнения, а именно в прикрытии риторическими приемами антихристианской и антипатриотической по сути своейидеологии.

Психологические особенности такой позиции заключаются, как известно, в следующем. Современный русский коммунизм использует тактику освобождения нацииот чувства вины — взамен традиционной большевистской тактики навязывания советскому народу чувства вины за якобы совершенные преступления «своих против своих». В контексте общей проблемы тоталитаризма скрадывается рубеж, отделяющий тоталитаризм фашистского типа от тоталитаризма сталинского типа, то есть исчезает последняя грань между двумя преступными идеологиями XX в. Если нация лишена чувства вины, сострадания, покаяния, прошлое может стать архетипом «светлого будущего», и, таким образом, коммунистическая идеология имеет шанс на возрождение. При этом эксплуатируется тот реальный факт, что современная молодежь может не разбираться в тонкостях психологии и тактики тоталитаризма XX в., не всегда хорошо знает свою реальную историю и, следовательно, легко становится объектом посткоммунистических спекуляций, рядящихся в белые одежды оппозиции. В этой ситуации становится оправданным и понятным переход коммунистического лидера на позиции «человека Голоса», трибуна — в ущерб наработанной тактики «человека Письма», литератора. Современный коммунистический лидер чаще выходит в массы, не чуждаясь самых резких и даже противоречащих официальному идеологическому «письму» формулировок, что также удивительно напоминает тактику обычной тоталитарной пропаганды. В зеркале «постсовременности» речь идет о возвращении к метанарративу фоноцентризма, преобладании «голоса» над «письмом». Иллюстрацией здесь могут служить не только тактико-организационные приемы коммунистической пропаганды, но, к примеру, и многотомные писания В.В. Жириновского, в которых письменный текст абсолютно подчинен «голосоведению» автора, как бы («как бы» — очень точная фонетическая эмблемата постмодерна) не замечающего свои собственные оговорки, повторы, противоречия, «абсурдизмы». Весьма показательная и «как бы» формальная сторона дела: современный политический лидер стремится стать (и легко становится) дипломированным доктором философских (политологических, экономических) наук, воспроизводя этой своей «победой над текстом» архетип трибуна-агитатора — «горлана-главаря» (В. Маяковский).

Политическая риторика современных русских посткоммунистов, как это часто бывает в истории, выдает истинные цели всего движения. Средства для осуществления этих целей вряд ли могут принципиально отличаться от тех, которые использовали русские большевики. Поэтому логика «отрицательных» и «однозначных» суждений («предательство русского народа», «правительство национальной измены», «их дом Россия», «последний вагон на Север» и т.п.) — в первую очередь выдают фрейдистскую означенность идей современных политиков, не могущих отрешиться как от мифологизированного образа мышления, так и от мечты о соответствующих поступках.

Мало надежды на то, что прислушается когда-либо пост(коммунистическая) идеология к таким, к примеру, строкам:

Это те, что кричали «Варраву!

Отпусти нам для праздника…», те,

Что велели Сократу отраву

Пить в тюремной глухой тесноте

Им бы этот же вылить напиток

В их невинно клевещущий рот,

Этим милым любителям пыток,

Знатокам в производстве сирот

А.А. Ахматова. «Защитникам Сталина». 25 октября 1962 г.

Об искренности русского коммунизма

Еще одной отличительной особенностью современного этапа эволюции политической идеологии в России является ее прозрачно ненавязчивая искренность, или, более точно, синтетическая способность к воображению. Я имею в виду особый процесс виртуализации жизненного пространства, описываемый в парадигме политизированного сознания. Этот процесс в первую очередь связан с искренним отождествлением утопической идеи (как идеи воображаемого) с реалиями окружающего социального пространства. Искренность выступает здесь и как синтетическая способность к воображению, и как своеобразное «проговаривание — оговаривание» самих себя. Чтение досконально разработанных программ дает меньше пищи для размышлений, чем эти, вроде бы, мимолетные образы.

При внимательном анализе оказывается, что мимолетность и повседневная обыденность этих образов имеет в основе весьма насыщенную историческую «легенду». Рассмотрим лишь некоторые характерные черты современной коммунистической идеологии в России.

Поскольку речь идет о политически наиболее зрелом, с более чем столетней историей, движении, мы может определить на этом примере достаточно устойчивые элементы синтетической способности к воображению, процветающие в современной российской политике в целом. Подчеркнем, что сходный анализ может быть осуществлен в отношении практически любого политического движения в современной России, хотя результаты, возможно, будут не столь очевидными.

Н.В. Гоголь еще на рубеже 40-х и 50-х годов XIX в.— задолго до прозрений Ф.М. Достоевского и «по следам» русских «философов из гусар» — писал о трагической опасности коммунистической идеи для России. Гоголевский «Портрет» с оживающим образом страшного старика может быть истолкован и как великое прозрение о возможных вариантах мумакризации «живого трупа».

Отличительной особенностью эволюции политической идеологии в России является ее синтетическая способность к воображению, к виртуализации жизненного пространства повседневности. Этот процесс в первую очередь связан с искренним отождествлением утопической идеи с реалиями окружающего социального пространства. Пушкинское Ах, обмануть меня не трудно!../ Я сам обманываться рад! может быть принято в качестве эпиграфа к этой стратегии виртуального означивания.

Упоительные, в особом мире существующие, лики современных политических лидеров, опьяненных самой возможностью непосредственного, через телекамеру, общения с миллионами людей, являются иконическими (ироническими) примерами этой удивительной закономерности.

При внимательном анализе оказывается, что мимолетность и повседневная обыденность этих образов имеет в основе весьма насыщенную историю. От Марксова призрака, бродящего по Европе, через ленинский Мавзолей и к «Призракам Маркса» в интерпретации Ж. Дерриды тянется линия идентификации виртуально воображаемого. Можно вспомнить традицию отечественной живописи и кинематографа с постоянным вымарыванием неугодных персонажей с «исторических» полотен из жизни Партии, и официальное отсутствие тов. Зиновьева в ленинском шалаше (кстати, сам шалаш, как говорят сегодня историки — сооружение вполне виртуальное с точки зрения функции жилища вождя). Часто, вслед за С.Н. Булгаковым, вспоминают о коммунистической троице и даже четверице, имея в виду внешние пересечения христианской и коммунистической идеологии. Можно добавить, что помимо идеи сочетания «библейских ликов» вождей, идея троицы-четверицы содержит в себе и формулу сочетания Веры, Надежды, Любви (и матери их Софьи) — акценты и персональную идентификацию каждый может продумать самостоятельно. «Коммунизм без границ» вполне адекватен символике децентрированного номадического блуждания — блуждания без географии и национальной самоидентификации.

Статический образ большевизма, самодовлеющий над всем инаковым, независимо от наших желаний и предпочтений, давно стал архетипическим. Сегодня трудно представить, например, что при ином исходе голосований на 2 съезде РСДРП ленинская фракция могла бы стать «меньшевистской», а их противники, соответственно, предстали бы как «большевики». Образы большевизма возникают в качестве исходно недругодоминантных, монологических, «возвышаемых». В историко-культурном плане эта тема исследована в самых разнообразных аспектах (Б. Кустодиев П. Филонов, Д. Шостакович, Н.Бердяев, С.Булгаков, А.Камю, Х. Арендт и др.). Совершенно очевидно, что в европейской традиции понятие «большевизм», вполне ассоциативное с символикой уничтожения (напомним, что согласно классикам, коммунизм есть процесс, «уничтожающий теперешнее состояние…»), не могло вызвать позитивного отклика-диалога. Не случайно слово «большевик» вошло в ту небольшую группу русских терминов, которые никогда не переводятся на европейские языки. Наблюдается своеобразная репрессия словом, весьма характерная для исторических периодов реализации идей русского коммунизма. Наблюдается своеобразная репрессия словом, весьма характерная не только для исторических периодов реализации идей русского коммунизма, но и для образчиков советского искусства пропаганды.

Конструкции виртуального пространства, созидаемого искусством социалистического реализма, можно проиллюстрировать многочисленными примерами. Кинематограф и живопись, музыка и литература, плакатная пропаганда и декорации советских и (постсоветских) политических спектаклей демонстрируют удивительную закономерность, согласно которой виртуальные спектакли того времени являлись прямым предшественником постмодернизма. Современные интернетовские странички политических партий и организаций, оформленные не менее эффектно (то бишь «круто»), чем всякие иные, лишь подтверждают наличие соответствующего виртуального опыта. Искусство пропаганды продолжает формировать свой собственный мир и втягивать в него современность, так, казалось бы, далекую от плакатных рабочих и колхозниц — персонажей отечественного бодибилдинга.

Искренность во всем — вот, пожалуй, главный критерий синтетической способности к воображению в современной российской политике. Vice versa.

Детская болезнь правизны

Социологические исследования различных уровней давно доказали, что истины, кажущиеся объективными и неопровержимыми, чаще всего становятся поводом для критики и переоценки.

Одной из проблем такого рода является описание в терминах «левые-правые» расстановки политических сил в современной России. Заметим, что российская традиция противостояния на уровне организованных и политически противоположных партий весьма своеобразна: между закономерным развитием этого процесса в начале века и современной эволюцией политических партий лежит несколько десятилетий паузы, буквального «партийно-политического провала».

Традиционное разделение политических партий на «правые» и «левые» корнями своими уходит в историю Великой Французской революции и отражает основную тенденцию становления западного типа демократии. Это деление сложилось на основании предпосылок, содержащихся у классиков европейской политической теории, начиная с Аристотеля и Платона. Некоторые тенденции такого подхода не учитывает той драматической ситуации, которая в ХХ в. связана со становлением тоталитарного типа власти.

Х. Арендт в свое время показала, что тоталитаризм принципиальным образом отличается от других форм политического насилия (деспотии, тирании, диктатуры). У него особая духовная основа, замешанная на сочетании мифологизированной слепой веры и крайнего цинизма. В этом смысле идеи тоталитарной власти наследуют «прогрессистские» мотивы научно-технического прогресса, в котором классический образ «человека-машины» сочетается с идеей «человека-щепки», «винтика» приводного механизма классовой борьбы.

Вместе с тем, рационально-идеологическим выражением политического тоталитаризма можно признать состоявшуюся в ХХ в. логическую инверсию традиционных формул просвещенческого сознания:

Знание есть Сила (Ф.Бэкон)

Сила есть Власть («эмпирическая» формула политической истории)

Знание есть Власть (М.Фуко)

В свете вышесказанного необходимо поставить два вопроса. Во-первых, насколько западные стереотипы деления политических партий на «правые» и «левые» применимы к современной российской ситуации, и во-вторых, каким образом тоталитарная политическая идеология влияет на смену ориентиров в названной классификации.

Традиционное деление политических партий на «правые» и «левые» исходит из наличия двух противоположных тенденций (целей) общественного развития, которые мы условно обозначим как «капитализм» и «коммунизм». В этом смысле «коммунистическая» ориентация всегда будет «левой», а «капиталистическа» — «правой».

Однако ХХ век, показавший всю неприглядной тоталитаризма европейско-азиатского образца, сдвинул эти традиционные координаты. С точки зрения западного менталитета, воспитанного на абсолютном неприятии тоталитаризма, в «правом секторе» этой классификации находится весь спектр политических движений от радикального национализма (фашизма) до ультраправых движений террористической направленности, а также тоталитаризма коммунистического (сталинского) типа. В «левом секторе» — представители демократически ориентированных партий (от либеральных и умеренно консервативных до социал-демократических). Ультралевые в этом секторе фактически смыкаются с ультраправыми из предыдущего сектора.

С точки зрения традиционного советского менталитета, воспринимающего тоталитаризм как «азиатское», но вполне закономерное явление, «правый сектор» включает представителей радикально-националистических (фашистских) партий с постепенным (часто плохо различимым в официальной идеологии) переходом к так называемым партиям «буржуазной демократии». Вместе с тем, «левый сектор» — это спектр точек зрения от сталинистской до социал-демократической. Впрочем, в особых случаях (при необходимости риторических обобщений) социал-демократы становятся представителями «правого крыла». По этой же причине западный тип демократии может быть отождествлен с охлократией, тимократией и т.п.

Уже эта классификация наглядно демонстрирует принципиально разный идеологический подход к проблеме «правые-левые», свойственный западному и российскому сознанию. Для второго, в частности, характерно абсолютное привязывание к «правым» течениям политической мысли различных разновидностей демократических партий и организаций, то есть игнорирование ситуации тоталитаризма, столь распространенной в ХХ в.

В современном отечественном самосознании советский стереотип классификаций такого рода по-прежнему доминирует. Если в западном мышлении тоталитарная власть является родовым понятием для советского тоталитаризма (сталинизма), то для современных коммунистически ориентированных партий и организаций сталинизм входит в спектр «левых» (и в этом смысле «истинных») мировоззренческих ориентаций. Отсюда вытекает отождествление сталинской диктатуры с закономерным этапом развития национального общественного устройства. Принципиальный отказ данных организаций признать факты массового террора и других преступлений своих духовных предшественников также хорошо объясним: такое признание сломало бы традиционный стереотип классификации, для которого политическая «левизна» является предпочтительной и риторически оправданной. Более продуктивным оказывается либо отрицание прошлых преступлений тоталитарного режима, либо рассуждения об исторической (классовой) необходимости многомиллионных жертв. Отрицается (точнее, замалчивается) и другая — уже отмеченная нами ранее в другом контексте — родовая черта русского коммунизма — его принципиальные антипатриотические установки, исторически вылившиеся не только в физическое и нравственное уничтожение десятков миллионов соотечественников, но и в типический (с точки зрения психоанализа) прием обвинения политических оппонентов в собственных преступлениях.. Отказ от покаяния при этом сопровождается демонстративной апелляцией к христианству, для которого, между тем, именно таинство покаяния является необходимым условием веры. Риторическая эквилибристика вполне логично становится индикатором нравственности.

Парадоксальность современной политической ситуации в России заключается в том, что демократически ориентированные партии и организации, выступающие, вроде бы, против диктатуры и тоталитаризма, окончательно восприняли классификационный стереотип своих политических оппонентов, считая себя «правыми», а их «левыми». Приняли они и некоторые тактические ухищрения «левых». Здесь, несомненно, сказывается подсознательная расположенность к советским (тоталитарным) стереотипам мышления большинства современных отечественных политиков. События 1999-2000 годов, связанные с думскими и президентскими выборами, показали всю призрачность и опасность такой вот российско-виртуальной классификации.

В этом смысле спектр современной политической жизни в России представляет собой специфическое явление. Детская болезнь «правизны» отечественной демократии лишь подчеркивает ее слабость, теоретическую халатность и разобщенность. А еще — склонность выполнить ленинское указание: «шаг вперед — два шага назад». Отсюда — беспомощный уход от политических дискуссий, в результате чего в общественном сознании постепенно формируется установка на тот тип общественного жизнеустройства, который позволяет безропотно сводить в единое целое красные знамена большевистской революции и царские хоругви, христианство и коммунизм, интернационализм и крайний национализм.

Русская демократия не может быть демократией западного образца. Вместе с тем, для любого здравомыслящего человека ясна невозможность возвращения в пучину тоталитарной системы. Представляется, что выход из данной ситуации лежит вне рамок идеологических споров и риторических ухищрений. Как национал-патриотическое крыло современной российской политики обязано, выполняя заветы своего вождя В.И. Ленина, постоянно избавляться от детской болезни «левизны» в коммунизме, так и их демократические оппоненты должны избавиться от болезни «правизны». Практически это означает избавление от шизофренического (шизоаналитического) политического синдрома, а следовательно, объединение на самой широкой основе всех «выздоровевших», независимо от их политических ориентаций и предпочтений.

Следуя мысли М. Фуко, мы должны прекратить раз и навсегда описывать аффекты власти в негативных терминах (в частности, в терминах «левое-правое»). У власти вполне прозаическая и понятная функция, а именно производство: власть производит реальность; зоны объектов и ритуалы истины.

Нонконформизм в советской культуре: истоки и своеобразие

Духовная ситуация конца XX в. ставит очевидную проблему осмысления советского культурного наследия во всей разноплановости его исторических и художественных особенностей. Эта проблема особенно актуальна в связи с теми изменениями в культурном бытии современной цивилизации, которые так характерны для конца XX столетия.

Отечественная культура советского периода, несомненно, принадлежит к разряду наиболее своеобразных явлений мировой истории. Это касается не только завершившегося века, но соотносится и с более широкой перспективой. Анализ развития советской культуры является плодотворной почвой для понимания современных общекультурных процессов.

Наиболее распространенные «означивания» культурного пространства конца XX в. (как отечественного[20], так и западноевропейского) связаны с понятием «постмодернизм», которое является своеобразной эмблематой современной культуры. Постнеклассические тенденции в современном естествознании, «постмодернизация» технико-экономической сферы, эпатажные политические технологии, «ризомы» культурного пространства составляют лишь отдельные абрисы этой большой проблемы.

Известная недиалектичность и эклектичность постмодерна вырастает из желания преодолеть стереотипы классического рационализма, что является основным объектом критики со стороны приверженцев последнего.

Вместе с тем, следует признать, что одной из особенностей советской культуры является удивительное сочетание эклектики, модернизма, революционности и строгого рационализма. Русские революции 1917 года лишь продолжают тенденцию всеобщей радикализации и модернизации общественной и культурной жизни. Именно Россия является родиной ведущих тенденций модернистского искусства XX в. И именно здесь впервые проходят радикальную проверку и адаптацию новейшие тенденции в области социальной жизни и революционной практики. «Коллективное бессознательное» тех интерпретаторов советского периода русской истории, которые сознательно исключают из анализа начальную фазу — фазу братоубийственных войн и взаимного политического террора, в конечном итоге обнаруживает в советской истории одни лишь положительные качества. В такой форме анализа закономерно стираются и границы окончания советского периода. Советская история как бы и не заканчивалась вовсе (и никогда не закончится). Она всегда есть и будет «живее всех живых». Ностальгия по утерянной Родине замещает объективные реалии состоявшегося (и закономерно завершившегося) процесса эволюции общества, а само понятие «Родина» отождествляется исключительно с советским периодом великой истории России.

Удивительным свойством советской культуры является то, что в ней официально-тоталитарное пространство соседствует с высшими проявлениями человеческого духа, явно ремесленнические и идеологически ангажированные элементы культуры уживаются с гениальными прозрениями и высшими творческими свершениями. Как это не парадоксально, именно советское искусство довоенного периода (а не только русское начала века) в наиболее интересных своих вариантах выражает динамику становления мирового авангарда и пост-авангарда. Можно высказать гипотезу о том, что советская культура в своих развитых формах представляет собой качественный синтез прямо противоположных и, на первый взгляд, не сочетаемых между собой элементов. Иными словами, рациональность, доведенная до своих «несоизмеримых» (Фейерабенд) пределов, характеризует это ее своеобразие.

В этой связи закономерным является вопрос о том, каким образом в советской культуре функционировали контркультурные (нонконформистские) процессы, какие движущие мотивы этих процессов являются приоритетными и каким образом при внешнем сохранении рационалистических ориентаций советская культура подготовила те явления, которые происходили в ней в 90-е годы XX в.

Осмысление в западной философской мысли ситуации постмодерна привело ко многим интригующим выводам. Западная идеология постоянно выказывает стремление к опережению культурного времени и пространства. Итогом этого является рождение разнообразных моделей конца истории (от Шпенглера и Тойнби до Бодрийяра и Кожева). Вместе с тем данная ситуация проясняет мифологему о покорении пространства и времени «молодыми хозяевами Земли», так характерную для постсоветского сознания. Современность на отечественной почве предстает в виде поистине уникального феномена. В ней собраны в единый континуум политические реконструкции, идеологические мифы, художественные практики и философские дискурсы. Поэтому одной из отметин современной интеллектуальной жизни в России является не меньшее, чем на западе, смешение жанров и стилей интеллектуальной деятельности.

Вышеизложенная ситуация является следствием важных особенностей отечественного самосознания. Советская культура ощущала свою полноценность и законченность в ситуации постоянно осуществляющейся борьбы противоположных тенденций. Так, движение шестидесятников в XX в. одновременно явилось и культурным, и контркультурным процессом. Именно на этом антитетическом срезе стали возможны такие уникальные и казавшиеся поначалу внутренне несовместимыми культурные явления, как киноискусство 50-70 годов (Калатозов, Тарковский, Иоселиани, Параджанов, Чухрай, Данелия), театральная режиссура (Эфрос, Товстоногов, Любимов), музыка (Шостакович, Свиридов, Шнитке, Бабаджанян, Хачатурян, Гаврилин, Соловьев-Седой), целая плеяда удивительных актеров (Урбанский, Демидова, Смоктуновский, Бондарчук, Даль), литература и драматургия (Некрасов, Владимов, Вампилов, Володин, Солженицын), авторская песня (Окуджава, Визбор, Высоцкий, Дольский), философское творчество (Ильенков, Батищев, Мамардашвили, Тугаринов) и мн. др.

В ретроспективе конца XX в. первоначальная внутренняя несоизмеримость оборачивается закономерностью. Знаменитые строчки Б. Окуджавы о «комиссарах в пыльных шлемах» или же неклассические «прогулки с Пушкиным» А. Синявского, неоднократно бывшие предметом идеологических спекуляций, как раз и выражают эту уникальную совместимость в отечественном культурном пространстве противоречивых тенденций, которые, собственно, и составляют его неповторимое своеобразие.

В литературе по русскому постмодерну сегодня весьма сильна критика шестидесятников как людей, не выполнивших до конца свой долг по преобразованию тоталитарной идеологии советского типа. Вместе с тем шестидесятников критикуют и с других позиций, а именно за развал советской идеологии. Однако обе критические тенденции не учитывает того очевидного факта, что отечественная контркультура (в том числе и феномен шестидесятников) имела другие задачи. Эти задачи вытекали из своеобразия, иногда весьма трагического, эволюции как русской культуры в целом, так и советского ее этапа, в частности. Речь шла о конструировании особой модели посттоталитарного пространства, для которой был неприемлем путь революционного обновленчества. В этом отношении отечественный нонконформизм переосмыслил и цели западной контркультуры, в которой нонконформизм и революционность 60-х годов были почти незаметно замещены примирением и «новой буржуазностью». Одним из афористических выражений этой, возможно, утопической, модели советской контркультуры являются поэтические строчки Ю. Шевчука: «Революция, ты научила нас / Верить в несправедливость добра…».

Последние тенденции в отечественной культуре (музыка, театр, кино, гуманитарные науки) позволяют говорить о том, что наследие великой русской культуры XIX-XX в. не утеряно. Как не утеряны и основные антитетические черты ее своеобразия. Советская культура в этой перспективе занимает вполне достойное место и парадоксально-гармоническим образом вписывается в ситуацию постсовременности.


4.5. Империя и свобода: итоги и перспективы постсоветского духовного опыта

Итак, перспективы современного российского общества и российской государственности весьма неоднозначны и связаны, прежде всего, не столько с преодолением, сколько с конструктивной реализацией культурного наследия, а это — имперский опыт по преимуществу. Имперская культура — значит вне- и над-национально-этническая, нивелирующая многие традиционные формы идентичности личности, но, как было показано выше, содержащая и нетривиальный конструктивный потенциал.

Советская имперская идентичность ультрапарадоксальна. С одной стороны, она была связана с ассимиляцией и русификацией национальных культур. С другой — с активным формированием национальных элит и национальной интеллигенции, поддержкой и развитием национальных культур. И здесь чрезвычайно важны два момента. Во-первых, периоды формирования и развития советской идентичности. Начальный — »ленинско-интернационалистский» — период связан с отрицанием гражданского общества, традиций российской культуры, религии. Для него характерно апелляция к дисперсному обществу, неукорененности. Следующий — »сталинский» — период связан со структурированием общества, формированием элиты наиболее естественным путем — на основе номенклатурной, в том числе — национально-этнической, трайбалистской. В «брежневский» период стабилизация и усиление национально-региональных элит, в основном, завершилось. Они уже вошли во вкус дела и почувствовали прелесть блеска дипломатического паркета.

Второй момент связан с первым — это носители соответствующей идентичности. На первых порах это неукорененные маргиналы: пролетариат и сельская беднота. Затем — служилые «государственные» люди: офицеры, чиновники, работники государственных предприятий (строители, геологи, нефтяники, газовики и пр.). Но если Сталин, следуя завету Ивана Грозного, «перебирал людишек», не давая им прикипеть к месту и собственности, то в период «застоя» элиты не только прикипели к привилегиям и собственности, но и созрели для их приватизации. Так что крах и развал советской империи, практически, были предопределены.

Величие империи — величие внеэтнического государства, ответственность, долг и самопожертвование перед ним, особенно у служилых сословий. Российская стабилизация всегда базировалась на определенном консенсусе в рамках системы служилого государства. Крестьянство соглашалось выносить тяготы подневольного труда до тех пор, пока видело, что правящая элита несет свою долю тягот. Всеобщность служилой аскезы и выступала основой консенсуса. Указ о дворянской вольности означал сепаратный выход дворянства из этой системы, что обессмысливало пребывание в ней остальных, а после Петра крестьянство все более отбрасывалось к полюсу, диаметрально противоположному европеизированной элите. Большевизм, срывший вестернизированную элиту, по многим показателям отбросивший Россию назад, по-своему восстановил консенсус служилого государства. Сталинизм не только вернул крепостничество, но и возвратил систему тотальной рекрутчины, подчинив ей и правящую номенклатуру. Брежневский застой нарушил этот баланс. Номенклатура вновь сепаратно вышла из служилого консенсуса, реализовав гедонистический паразитический образ жизни в гарантии личной неприкосновенности и безнаказанности. Опасность нынешней «прихватизации» в том, что она пытается конституционно закрепить эту ситуацию. Узурпировав модернизацию в духе агрессивной вестернизации, элита добилась не менее агрессивного ее неприятия населением и дискредитации ценностей демократии и либерализма. В шляхетскую смуту консенсус и единство были восстановлены именно на основе низового этатистского сознания, позволившего преодолеть дворянский сепаратизм. Есть ли в наши дни такая основа преодоления номенклатурного сепаратизма? Без сильного государства России не обойтись, как не обойтись без него любому современному обществу и человечеству в целом. Но сила его не может быть имперски-тоталитарной. Сила его может быть основана только на человеческой свободе.

Деструктивность русского национализма и перспективы цивилизованного национального государства

Нынешняя Россия, фактически, имеет два варианта решения проблемы консолидации общества: этнизация или создание цивилизованного национального государства. Первый путь, как уже говорилось, чреват взрывом и большой кровью. Русский национализм деструктивен для российского государства, поскольку с неизбежностью ведет к расколу и распаду социальных тканей. Кстати, эту опасность хорошо понимали (или чувствовали!?) коммунистические правители: за все правление ленинского, сталинского, хрущевского и брежневского режимов отсутствовали как компартия, так и столица РСФСР, а всякие попытки инициировать их создание решительно пресекались. И распад страны начался именно с создания КПРФ и демонстративного укрепления «независимости» Российской Федерации.

Деструктивность русского национализма, помимо прочего, связана с его зависимостью от образа врага. Этот феномен очевиден и по своему оправдан в случае внешней угрозы, в ситуации войны, общей беды. Но русский национализм всегда и прежде всего ищет врага внутреннего. Более того, как уже отмечалось ранее, и как подтверждается современными независимыми исследованиями, образ врага в российском самосознании совпадает с образом власти — последняя по всем параметрам воспринимается как сила, противостоящая народу.[21]

Создание цивилизованного национального государства в России затруднено и своеобразием понимания нации и национализма. В отличие от прочего цивилизованного мира, где нация связывается, прежде всего и в основном, с гражданством и государством, обеспечивающем права своих граждан вне зависимости от их этнической принадлежности, в России под нацией и национальностью понимается именно этничность. Попытка отменить графу «национальность» в российском гражданском паспорте вызвала резкое сопротивление культурных и властных элит российских национальных республик (Татарстана, Башкортостана и др.). Но тогда, при отсутствии «русскости», другие — »малые» — народы оказываются более консолидированы, корпоративны и противостоящи «россиянам». Опыт с Чечней более чем убедителен. Сравнительно небольшой этнос, сам будучи сильно трайбализован, оказался настолько корпоративен, что смог успешно противостоять федеральным силам, а полученную передышку воспринял как победу и возможность поставить (на криминальной основе) под контроль российскую экономику, воспроизведя, отчасти, золотоордынскую ситуацию.

Поэтому русское национальное государство — продолжает пока оставаться чем-то вроде круглого квадрата: либо практически нереализуемая этнизация русских, либо страну ждет дораспад и формирование новых этносов на базе локалитетов «россиян». Последний вариант, возможно, не так уж и плох, потому как ведет к формированию компактных государственных механизмов, внятных и ответственных элит, заинтересованных в исполнении внятных и конкретных законов. История наглядно и убедительно демонстрирует, что происходит с этносами — носителями имперского начала после распада империй. Перспективы могут быть связаны, поэтому, только с формированием новой надэтнической идентичности. А что может быть новее для России, чем идея свободы?

Духовность, з/ к и гуманизм

Весьма неоднозначны ценностное содержание и эволюция российского духовного опыта. Поиски справедливости российских революционных демократов обернулись обоснованием и оправданием индивидуального террора, высокие идеалы социализма — обоснованием и оправданием террора массового. Неоднозначен даже гуманизм таких великих гуманистов как Л.Н.Толстой, Ф.М.Достоевский, вообще «гуманизм великой русской литературы» — на это обстоятельство обратил внимание и глубоко продумал этот факт В. Шаламов, обвинявший русскую литературу в великой крови.[22] Даже космизм Н. Федорова, К. Циолковского с высокими идеями «общего дела» воскрешения и «программы освобождения от горя» оказываются неоднозначными в нравственном плане: приоритет «достойных», «избранных» людей, «упорядоченность жизни», «лишение возможности продолжения рода» у недостойных и т.п.[23]

Не гуманизм порождает духовность, а духовность порождает этичность, предшествует ей, давая метафизический опыт свободы — прорыва к трансцендентному, переживание сопричастности миру в целом, опыт гармонии. Нарушение гармонии и есть зло, а стремление ее восстановить и есть источник добра, истины и красоты. Этическое не метафизично само по себе, а есть следствие и результат конкретной работы ума и души, переживания метафизического опыта свободы. История российско-советского духовного опыта убедительно доказывает необходимость более глубокого осмысления самой идеи гуманизма.

Более того, боюсь показаться странным, но российско-советский духовный опыт имеет еще одну существенную черту — фактически национальный опыт ГУЛАГа, беды и трагедии, затронувшей каждую российскую семью. Духовный опыт лагерных зеков — один из еще философски мало осмысленных итогов ХХ столетия.

Как понять воспоминания людей, имевших лагерный опыт, в которых они в один голос утверждают, что нигде не были так свободны, как в лагере? З/к — человек, существующий в сверхэкстремальной ситуации полной безнадежности. Знания, разум, заслуги, добродетели, долг — ничто не может дать человеку основу существования и надежду. Он оказывается в полной власти иррационального насилия и лжи. Его жизнь не имеет никакого значения — ни для администрации лагеря, ни для солагерников — »ты умри сейчас, я — завтра». Реальное бытие — несущественно: главное, чтобы человек проходил по спискам — живых или мертвых — совершенно неважно. Полная ответственность за сам факт бытия — «был бы человек, статья найдется». Безумие и абсурд ничем не ограниченного произвола — »Не верь, не бойся, не проси!» как условие выживания.

В этой ситуации человек оказывался один на один с жизнью, причем жизнью во всей ее абсурдности и иррациональности. И никакие социальные категории и общности не давали ему опоры. Границы его свободы и ответственности совпадали с границами кожно-волосяного покрова. В этих условиях выживали только те, кто сами создавали себе зону свободы (=ответственности), придумывали себе ее: чистить зубы, ходить только по вот этой половице ... Кто отказывался от этого, был очень быстро раздавлен, сначала — духовно, как личность, а затем и физически. И оказалось, что нравственный человек в безнравственных условиях — ничуть не лучше, чем безнравственный — в нравственных.

Опыт з/к — опыт людей, уже повидавших и переживших гибель цивилизации, переживших крах общественного договора, этики долга, норм и ценностей. Их мораль — договор не с обществом, а с самой действительностью — не случайно обращение этих людей к идее Абсолюта в различных, не всегда конфессиональных формах. Буквально реализовывалась кантовская мысль, что упования наши на Господа Бога должны быть настолько полны и глубоки, что не должны его примешивать к нашим делам: истинная надежда — в полной безнадежности, в готовности принять любую возможность.

Мир един. И путь спасения в нем — не делать зла самому себе и не пытаться избежать последствий, жить в мире с миром, быть ему полностью адекватным. В этом плане поддержание гармонии посредством воздержания и самоотказа, терпения и самоограничения оказывается разумной, а может и единственно правильной точкой зрения на мир. Рационалистическая этика долга релятивна, основывается на конкретных нормах и легко вырождается в формальный этикет, который может и не выдержать жизненного абсурда и ужаса. Этика спасения з/ к — не релятивна, а абсолютна, т.к. является этикой выбора позиции в исканиях экстремально универсальных.

Советский духовный опыт — опыт обездоленных, буквально, лишенных доли людей, не являющихся хозяевами своей собственной жизни и самих себя. Если вспомнить формулу Ортеги-и-Гассета «человек есть человек и его обстоятельства», то советский человек это по преимуществу человек-без-обстоятельств, человек без свойств. Он лишен реальной укорененности в бытии. Поэтому он предельно апофатичен, эскапичен и утопичен. Как голый человек оденет что угодно, а голодный насытится чем угодно, так и он примет любую возможность. Если раньше можно было говорить, что слова русский человек и культурный человек — слова синонимы, то про советского з/к можно сказать, что это человек просто и вообще. Единственной его опорой и единственным его достоянием оказывалась его свобода=ответственность, память об остром переживании которой и оставалась у него на всю жизнь. И этот опыт, повторюсь, был массовым, национальным опытом. Опыт германского фашизма — 12 лет, а тут четыре поколения пережили опыт свободы и чувство того, что бытие коренится в сердце души человеческой, а не во внешних формах, что у человека, как говорил М.М.Бахтин, нет алиби-в-бытии.

По мудрому замечанию Г.Федотова, ХХ век — больше чем крушение старых форм. Началась гибель человека. Он разбился на поток переживаний, потерял центр своего единства. Огромные технические и социальные энергии взорвали антропоцентрическую цивилизацию и грозят раздавить человека в столкновении безличных коллективных и материальных сил. В политике ХХ век останется веком тоталитарных режимов, в искусстве — утратой человека в живописи, музыке, литературе. Конец ХХ в. поднял проблему преодоления проблемы свободы. Как заметил нобелевский лауреат С.Билоу, главный вопрос для человека конца ХХ в. — не как обрести свободу, а как ее вынести. И в этом плане российско-советский духовный опыт оказывается реальным ответом на эти вопросы.

Наверное, прав был Д.Мережковский, когда говорил, что Ветхий завет открыл нам Бога как истину, Новый Завет — истину как любовь, грядущий Завет откроет любовь как свободу. Но прав был и В.В.Розанов в своей схеме: от иудаизма как живой религии — к христианству как духу, абстрагирующемуся от живой целостности духа и плоти, затем — к социализму как букве, абстрагирующейся от духа. Обе эти схемы — путь российского духовного опыта, в том числе и итога советского — абстрагировании от букв, опыт переживания свободы.

Век двадцатый сполна расплатился по векселям девятнадцатого, за искушения марксизмом и ницшеанством. Россия полнее других испила чаши этих искушений. Поэтому опыт ее общечеловечен. Общечеловечен и конструктивен.

Постсоветская индивидуация как общецивилизационная potentia

Современное российское общество находится в состоянии глубокой и всеохватной трансформации, усугубляемой процессами трансформации общецивилизационной. Распад традиционных социальных тканей порождает мощные стрессы, невротизм, отчуждение, смыслоутрату, глубоко травмирует сознание, вплоть до дезинтеграции личности. Обычно внутренняя, духовная компенсация интегративности трактуется и реализуется в поисках идентичности (национальной, субкультуральной и т.д.), религиозной практике (учение о карме, увещание, молитва, исповедь, раскаяние), психоанализе, логотерапии. Во всех этих случаях речь идет, фактически, о «вручении вины», об очерчивании границ самосознания Я путем разъяснения и осознания поля свободы и ответственности личности. На этой идее основана духовная, нравственная и правовая культура современного общества. Однако, особенно в условиях тотальной и интенсивной социальной трансформации, не менее важным становится другой аспект, связанный не столько с очерчиванием и фиксацией границ самосознания личности, сколько с динамикой, расширением и углублением сознания, личностного потенциала в целом, ее метафизического опыта. Выше уже отмечалось, что индивидуация — решающий ресурс расширения потенциала личности и роста ее социальной адаптивности.

И тут российский духовный опыт раскрывает неожиданный и парадоксальный потенциал. Государство, право и нравственность создают ограничения и фильтры на покушения самозванцев на свободу других. Но реализация этих ограничений замедляет и останавливает работу души. Неспроста в современных свободных и демократических обществах нередко единственным способом реализовать свою свободу личность видит в выходе из-под диктата навязываемых правил, в асоциальной девиации, а то и в экстремизме, терроре и прочем насилии. В этом плане постсоветский российский человек со всей своей лиминальностью оказывается более пластичен и открыт духовному опыту свободы, а значит — и ее утверждению. Недаром, оказываясь за рубежом соотечественники, внутренне сознавая свою особость, аутичность, тем не менее, довольно легко осваивают правила игры и добиваются успеха — и не только в научном и художественном творчестве.

Думается, что перед российским духовным опытом открываются особые перспективы по мере развития мирового экономического кризиса, трансформации нынешнего способа хозяйствования в так называемую постэкономику, определяющей задачей которой станет производство информации и культуры.

Парадоксален итог страстных и честных духовных исканий. Очевидно, итог этот предопределен «игрой с нравственной бесконечностью», «практической апофатикой», нравственным максимализмом этих исканий. Эти искания, искажения, ошибки и трагедии — суть эксперименты с предельными категориями, доведенные до своеобразного нравственно-логического и практического конца. Они носят общечеловеческий характер, выстраданы мировой общественной мыслью, общечеловеческой надеждой на лучшую, справедливую и разумную жизнь.

Тема смысла и свободы — символичная и ключевая для современной России. Проблема свободы — ключ к осмыслению исторического опыта России и главный смысл ее перспектив. Свобода — в обоих ее смыслах: как самосознание свободного ответственного духа и как гарантия этого — социальная ответственность и демократия. Трудности обретения второй — социальной — свободы обусловлены проблематичностью первой. Смыслом новой России является перспектива не только и не столько освобождение «обстоятельств», внешняя свобода, сколько освобождение собственно человека, осознание изначальной свободы и ответственности духа. А также — заполнение пространства между свободой трансцендентальной и социальной — осмысление себя, конкретная работа ума и души по плетению реальной ткани бытия.

Легитимность, идентичность, служение

Метафизический (трансцендентальный) уровень бытия вообще играет важную, если не центральную роль в социальной практике. Например, проблема власти это отнюдь не проблема силы. Не менее важна проблема принятия власти, а это есть проблема выбора и самоопределения, то есть — проявления человеческой свободы. Это наглядно демонстрируют Карабах, Босния, Косово и многие другие «горячие» точки. Люди имеют власть, правительство и законы, но они хотят изменить свою жизнь и меняют ее, оказываясь в ситуации типологически лиминальной. Этот аспект лиминальности составляет серьезную проблему для современной России. Российский правовой нигилизм опасен для новой демократии. И это трансцендентальная проблема личностного выбора и самоопределения. Поэтому одной и задач современной российской демократии является технологическая проблема лиминальности, которая включает использование практически всех отмеченных выше средств, может быть, исключая войну. Думается, что, в принципе, каждая культура, в том числе в стадии спокойного развития, нуждается в технологии лиминальных процессов, а также во весьма специфичном менеджменте этими процессами.

Именно в государстве часто видится главное объединяющее начало. Именно так понимают патриотизм российские государственники, как некую сущность, во имя и ради которой должны существовать люди. Действительно, пока власть не воспринимается как элемент идентичности, пока не произойдет законный брак между народом и властью, нормальное российское национальное (в цивилизованном смысле) государство не состоится. Но по какому праву человек должен идентифицировать себя с конкретным государством? Только потому, что он имел счастье или несчастье родиться на территории, подконтрольной — причем, в силу довольно случайных обстоятельств — конкретной государственной машине, а еще точнее — людям ею завладевшим? Еще М.Вебер отмечал, что государство — человеческое сообщество, которое на некоторой территории с успехом претендует на монополию легитимного насилия. Сообщество, а не безличный Молох! И насилия — легитимного, то есть добровольно признаваемого.

Проблема легитимности государства — фундаментальный вопрос всей политической философии. Важность легитимности состоит в том, что именно она обеспечивает нормальную жизнь социального организма как единого целого — не властное насилие государства, а легитимность, как добровольное признание закона и подчинение ему. Вопрос о легитимности встает только в ситуациях кризиса, когда она ставится под вопрос. Опять же — не существование государства, а легитимность! И если она лишается основания, то рушится любое государство.

Но тогда надо сначала разобраться в том, что образует такое сообщество и лежит в основе легитимности. Одна из наиболее убедительных моделей образования государства была предложена П.Бурдье,[24] согласно которому, государство есть завершение процесса концентрации различных видов ресурсов («капиталов»): физического принуждения, т.е. средств насилия (армия, полиция и т.д.); экономических (полезных ископаемых и прочих природных ресурсов, финансовых средств, форм собственности); культурных или информационных, под которыми Бурдье понимает язык, менталитет, способы трансляции и коммуникации кодифицированных смыслов; символических (право, конфессиональность, ритуалы, почести, привилегии, праздники и т.п.).

Концентрация метакапитала и контроля над владельцами капиталов и есть создание государства. Начаться концентрация может вокруг любого из капиталов, но процесс может успешно завершиться только если построение государства сопровождается созданием своего рода исторической трансцендентальности, имманентного всем подданным, когда в сознание внедряются формы и категории восприятия и мышления. Тем самым, создаются обстоятельства как бы непосредственного согласования габитусов, являющегося основанием некоторого рода консенсуса по совокупности взаимопризнаваемых бесспорных истин, составляющих здравый смысл.[25]

Речь, таким образом, идет об общей идентичности, а еще точнее — культурной идентичности: с какой культурой отождествляет себя человек, за кого он сам себя держит. И в самом деле, объединяет людей, прежде всего отнюдь не идеология и даже не столько религия, сколько сознание принадлежности некоей культуре. Речь идет не только и не столько о сфере культуры, том, чем занимаются учреждения культуры, сколько о специфическом образе жизни, особенностях отношения человека к миру, другим людям, самому себе, своему месту в мире, среди других людей.

С точки зрения П.Бурдье, культура как информационная рефлексия — один из ресурсов (капиталов) формирования социальных систем, наряду с «капиталами»: влияния (власти), финансами, природной средой и т.д. Другими словами, идентичность — один из ресурсов возникновения и развития . С точки зрения различных концепций автопоэзиса (саморазвития и самовоспроизводства) идентичность — фактор, обеспечивающий устойчивость системы в процессе ее развития, в том числе и колебательного и кризисного. Только в случае сохранения внутренней идентичностии системы можно говорить о ее динамике как динамике чего-то целостного.

С точки же зрения синергетической, в известной степени обобщающей современные концепции и подходы к объяснению процессов развития, самоорганизация может начаться в любой точке притока новых ресурсов — без такого притока нарастание негэнтропии невозможно[26]. Применительно к социальным системам это означает, что культурогенез как появление новых парадигм, нормативно-ценностных систем может начаться вокруг самых различных источников притока ресурсов. Как для образования жемчуга необходима песчинка или соринка, попадающая под мантию жемчужницы и на которую начинает наслаиваться перламутр, так и культура образуется там где возникает приток ресурсов: на основе благоприятных природных условий, финансовых потоках, аккумулировании военной властной силы, новом религиозном опыте...

Именно идентичность обеспечивает легитимность, а если есть легитимность, то у власти нет необходимости давать приказы и совершать насилие, чтобы упорядочить социальный мир: он будет существовать столь долго, сколь государство способно воспроизводить условия идентичности — как пишет П.Бурдье, — производить инкорпорирование когнитивной структуры, согласование с объективными структурами и таким образом обеспечивать веру — доксическое подчинение установленному порядку[27].

Хорошо известен факт: между экономическим развитием и способом хозяйствования, политическим строем нет однозначной зависимости. Экономический рост возможен как на основе рыночной экономики, так и распределительно-командной, как в условиях демократического разделения властей, так и в условиях жесткого политического режима. Примеров тому в истории много. Но нет и не может быть развития в обществе, в котором у людей нет чувства общности, общей судьбы, общего пути.

Вопрос носит даже более принципиальный характер. Успешное продвижение российского общества на пути к достойной жизни существенно тормозится господствующим до сих пор экономико-центристского подходом к реформам, суть которого — изменить денежные потоки. По мере же их стабилизации, все проблемы решатся якобы сами собой. Однако, ситуация, в которой оказались современная Россия и все пост-советские регионы, предполагают существенно иной подход. Человек — не только результат, продукт общественного развития, но и источник, начало этого развития. И поэтому, если реформы проводятся не в интересах человека, то они становятся бес- и анти-человечными, в конечном счете — бессмысленными. Экономика создает условия реального движения общества. Но общество должно сначала быть обществом, а делает его таковым именно культурная идентичность, дающая дом души, ощущение корней, принадлежности традиции, придающих человеческому существованию смысл и преемственность. Хороший пример нам дают наши северные соседи. Телевидение в Финляндии идет практически на всех основных европейских языках, реклама чаще англоязычная. Практически каждый финн спокойно общается на нескольких языках, а на английском даже лучше, чем на втором государственном — шведском. Но это не в ущерб культурной идентичности, не мешает иметь развитое собственное достоинство, подчеркивать особенности финского образа жизни, финского качества и т.д., гордиться ими. Более того, именно на сплочении, консолидации и основано нынешнее энергичное экономическое и прочее развитие Финляндии.

Роль культурной идентичности двояка. В ситуации нормального развития она обеспечивает устойчивость развивающейся системы. В моменты фундаментальных кризисов происходит утрата идентичности, буквально — смыслоутрата. Такие кризисы потому и фундаментальные, что система утрачивает свою идентичность. Социальный субъект перестает быть таковым: личность становится неадекватной, общество распадается.

Принципиально и то, что идентичность, принадлежность той или иной культуре есть результат не столько навязываемых стереотипов, пресловутого «менталитета», сколько проявлением самоопределения личности, ее сознательного выбора.

Имеется важный социологический аспект проблемы идентичности и легитимности. Речь идет о социальной группе, выступающей публичным носителем и выразителем базовой идентичности, задающей ее наглядные примеры и образцы. Такая социальная группа должна быть носителем общих обществу в целом интересов, их выразителем. Более того, представители этой группы должны быть способны принести в жертву этим общим интересам собственные эгоистические интересы. В прошлом такой социальной группой выступала знать, рыцарство, дворянство — как носители общесоциальных интересов и служившие этим интересам. Именно служение — главная функция и символ такой базовой социальной группы.

Кто выступает такой социальной группой — носителем идентичности в России? Традиционным носителем российского идентитета были «служилые люди»: военные, прежде всего — офицеры, чиновники, работный люд. Специфика нынешней российской ситуации состоит, помимо прочего, в том, что именно носители идентичности, так называемые «бюджетники» и оказались наиболее пострадавшей частью населения. Между тем, именно от внимания к этой части общества зависит успех трансформации российского общества, если оно хочет оставаться российским. Государство фактически «кинуло» собственных «государственных людей» — стоит ли после этого удивляться утрате идентичности, тотальной смыслоутрате? Могут ли оставленные без средств к существованию люди давать прочим образцы социального служения?

В этом плане показательна судьба российской интеллигенции, не принятой ни властью, ни народом. Носительница и выразительница великой российской культуры не смогла выработать модель национального государства, что являлось ее, пожалуй, единственным долгом. Дважды она продемонстрировала свою несостоятельность в реальной власти (1917 год и «перестройка»), а в кризисной ситуации эту несостоятельность усугубила, фактически, предав интересы своей страны: массовым бегством за границу: не за свободой — за тихой и сладкой жизнью, обслуживанием криминальных и полу-криминальных группировок, извратив великую либеральную идею, так же как и идею демократии. Можно признать, что на этом предательстве история российско-советской интеллигенции закончена. Российская история ждет новую интеллектуальную элиту.

И именно вопрос об идентичности становится решающим в условиях кризиса — например, для современной России: вопрос не об экономике, не о политическом устройстве — они важны, но вторичны по отношению к вопросу о легитимности, значит, изначально — по отношению к идентичности. Прежде, чем решать вопрос о политическом устройстве, надо определиться в главном — а мы, вообще, вместе или нет? И с кем вместе? И что нас объединяет?

Не случайны нынешние разговоры о «русской идее». Но беда в том, что национальная идея не может быть придумана кем-то и административно-канализационно спущена сверху в качестве благодати на общество. Проблема глубже. Она метафизична. Национальная идея — как чувство юмора и как деньги: либо есть или нет. Она выражает наличие или отсутствие общей идентичности, сознания некоей общности. Национальная идея не приходит на пустое место — она и может-то стать национальной идеей только будучи укорененной в какой-то более простой, близкой и понятной человеку его культурной идентичности. А основа любой идентичности — общий хапос, общий обыденный телесный опыт, выраженный в образе жизни, ритуалах. Утрата российской идентичности это не столько утрата национальной идеи, сколько утрата этого общего опыта. И тогда проблема не в том, чтобы выработать национальную идею и спустить ее сверху, а в том, чтобы такой опыт создать.

Легче всего его создает общая беда — в этом и заключен опасный соблазн. В этой связи результаты думских выборов 1999 г. выглядят особенно тревожно. Разнузданно циничная предвыборная кампания, завершившаяся фактической победой наскоро сколоченного фантомного блока, консолидировавшегося вокруг лидера — символа войны, ксенофобии и чрезвычайщины. Были демонстративно использованы циничные технологии самого черного PR , растаптывающие права человека, представления о чести и достоинстве. Печально, но факт — российская политическая элита разыграла почти гоголевский сюжет, ухватив за хвост беса войны. Исключение составила только партия «Яблоко», обвиненная «либералами» в предательстве. Война, тем более — не с внешним врагом, а на уничтожение части собственных граждан не может быть основой национальной консолидации. Российская элита поддалась простому, но трагическому решению — фактически, провокации: создав образ внутреннего врага, утопить этого врага в собственной крови. Это путь или в новый тоталитаризм, или в никуда.

Общий хапос надо не провоцировать, ввергая страну и каждого в новые витки беды и чрезвычайщины, а терпеливо растить. И естественней всего этот процесс может идти «снизу», на основе локалитетов. Не исключено и даже весьма вероятно, что еще не все упущено и некая инерция общего жизненного опыта будет сохраняться. Фактически этот процесс уже начался и — вполне по П.Бурдье и по-синергетически: на основе притока и концентрации самых различных ресурсов («капиталов»). Где такой точкой концентрации становится контроль финансовых потоков, где — информационные потоки, где природные ресурсы, где промышленный потенциал, а где просто властная воля и сила. И идет активный процесс формирования новых региональных властных и интеллектуальных элит. Вырастет ли на этой основе общероссийская идентичность? Вопрос остается открытым. Перспектива не утрачена.

Проблема современной России состоит в глубокой рефлексии — существует ли еще консолидирующая общество идентичность или ее эрозия зашла настолько глубоко, что следует ожидать начала нового культурогенеза вокруг сохранившихся или возникающих ресурсов?



[1] Тульчинский Г.Л.  Самозванство: Феноменология зла и метафизика свободы. СПб., 1996; Касьянова К. О русском национальном характере. М., 1994; Русский узел. М., 1999; Бороноев А.О. Смирнов П.И. Россия и русские: Характер народа и судьба страны. СПб., 1992.

[2] Мифы народов мира: В 2 т. М., 1982.

[3] Аверинцев С.С. Византия и Русь: два типа духовности // Новый мир. 1988. № 8-9; Карсавин Л.П. Религиозно-философские сочинения. М., 1992; Федотов Г.П.  Стихи духовные: Русская народная вера по духовным стихам. М., 1991.

[4] Гачев Г Национальные образы мира. М., 1989.

[5] Русский узел. С. 51.

[6] Аверинцев С.С.: Византия и Русь: два типа духовности.

[7] Лавров П.А. Исторические письма СПб., 1906. С. 291, 360; Михайловский Н.К. Полн. Собр. соч.: В 12 т. Т. 2. С. 98-99, 189.

[8] Вехи. Из глубины. М., 1991; Франк С.Л. По ту сторону «правого» и «левого» // Новый мир. 1990. № 4.

[9] См.: Баркашов В. Азбука русского национализма. М., 1994.

[10] Бердяев Н.А. Новое Средневековье. С. 22-23.

[11] Карсавин Л.П. Религиозно-философские сочинения: В 2 т. М., 1992. Т. 1. С. 31-180.

[12] Чаадаев П.Я. Полн. Собр. соч. и избр. письма: В 2 т.  М., 1991. Т. 1, С. 506.

[13] Эпштейн М.Н. Парадоксы новизны. М., 1989.

[14] Гройс Б. Утопия и обмен. М., 1993.

[15] Маканин В. Избранное. М., 1987.

[16] Померанц Г.

[17] Солоу Р.  Я не ожидал такого результата… // Коммерсантъ. 1999. № 191. С. 8.

[18] Как не вспомнить здесь искренние лозунги, которые скорбящая трудовая Москва несла по Красной площади на похоронах В.И. Ленина зимой 1924 года: «Могила Ленина — колыбель свободы всего прогрессивного человечества»; или: Могила Ленина — колыбель мировой революции»…

[19] См.: Современная Русская Идея и Государство. М., 1995, а также многочисленные публикации Г.А. Зюганова в 1995-99 гг.

[20] См. об этом подробно: Эпштейн М.Н. Постмодернизм в России: Литература и теория. М., 2000.

[21]Piiranen T. The Fall of the Empire, the Birth of a Nation: Perception of the New Russian National Identity. Helsinki, 1999. (Preprint).

[22] Шаламов В. Манифест о «новой прозе» // Вопр. литературы. 1989. № 5.

[23] Желобов А.П. К вопросу о гуманизме русского философствования // Дом человека: (Экология социально-антропологических процессов) СПб., 1998. С. 85-86.

[24] Бурдье Ж. Социология. М., 1993. С. 135-154.

[25] Там же. С. 154.

[26] Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из хаоса: Новый диалог человека с природой. М., 1986; Василькова В.В. Порядок и хаос в развитии социальных систем. СПб., 1999.

[27] Бурдье Ж. Социология. С. 157.

Hosted by uCoz